На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

СЕРГЕЙ ДМИТРОВСКИЙ
ЗА КРОМКОЙ СУЕТЫ

 


(сент. 82 - дек. 83)

	*  *  *

За кромкой суеты,
пределом географии землистой,
где воздухом подмятые листы
древесны, зелены и остролисты,
мне светится судьба-
одна и землекопам, и царевнам,
которые себя
гуляют по строениям трёхнефным
и клеют каждый день
преграды между голосом и светом,
по дну уводят зодчего к воде, -
и он тогда на всём
раскатанном и сомкнутом
рисует план стилетом,
а может быть, иглою или зонтиком…
когда ж потом
за нить отвеса цепкий виноград
ухватится - и месяца не хватит,
чтоб заколоть его на дне кровати
под окнами, смотрящими назад:
он собственным трудом,
чтоб не прощаться более с тобою,
поставив дом на берегу,
построив дом, построил дом, построил.

август	море



	Ленинград - 84

Ах, осень, горлинка, наяда,
озерная сквозная месса!
я не отдал тебе ни пяди,
ни полутона. Ты - змея.
Рогатая тиара леса
легко лишает глаз меня,
но меркнет.
Густо ли садам
в их анатомии грядущей?
Дыши, я весь вошел сюда,
чтоб кисти распушить. Сама
ты ничего бы не успела:
в тебе лоза деревья душит,
на ветках выступает пена -
в тебе уже копится тьма,

чтоб затворить и сад, и лес.
Когда останется от сада
покупка сна, дыханье лада,
медаль за смуту, - ствол небес
вползает по изнанке ада
на свежесомкнутый надрез!  


***

Никому за утеху минутную
не достанется плесень со ржи.
	Зрачки расширяя и путая
по дорогам топочут ежи.

Никому на блестящие плечики
не повесить дорожный наряд.
	Словно буквицы, семисвечники
в перспективе небесной горят.

	На горы взбираются ветками,
	берлогам сжигают уста.
Звери, ваше пристанище ветхое
осыпает в себя темнота.


	* * *

В значении такая скрыта горечь,
что ни язык, ни сердце не выносят,
и приглашенье пылкое начать
на чёрном языке произносимо.
Ещё моя душа - мировоззренье,
в ногах у мозга спит босая память,
на дудку гордость может положиться,
дни щёлкают блестящими ногтями…
Но, полно, разве это имена!

Всю слышимую видимость сполна
я выглядел без капли светотени:
она не просто комариный зуд, -
назойливое, злобное гуденье:
мостом литую голову везут
 и в реку ставят памятник грудастый;
вокруг - быки разумно и нечасто
погружены в пространственный мазут.
Ах, если б мост выдумывал бездельник!

Так, плача о бесправии вещей,
я, стоя на “уже”, гляжу в “ещё”.
Ещё - меня дыша, пускает кольца
табачная листва. За ней набухли,
как за мембраной, угольные буквы
и вся земля, свистящая, как польша.

И пусть лицо мне расклюют сороки,
но я твержу, что времени, как нет,
оно одно матерчатое сито,
к тому же так прогулочно, бессрочно,
что именем святого антрацита
я буду длиться только в тишине
и в песне загорелых вагонеток…



	* * *


Во сне голоса, как музейная стража,
чьё ухо считает звонки. На цепи
качается роза,
а сон в отдалении спит.
Иудушка выкрал старинные свитки,
споткнулся и умер.
Тут начался улей,
запели улитки.

А цербер увидел движенья:
улитки пускали белые стрелы
друг в друга. Так совокупляются эти
гениальные твари:
любая себя на возлюбленной женит
и замуж выходит - вся в белом -
при первом ударе
пустых потолочных курантов.

При первом ударе пустых потолочных курантов
мой розовый маятник,
лежбище вкуса,
стал громко и тошно звать маменьку.
Всё набежало:
подвязки и банты
здесь были, плащи и пижамы,
кулоны и бусы
здесь были, здесь были,

здесь были.
Так в мозге музейных извилин
Иудушка горе помыкал
и вытек
на праздник реликтовой свадьбы улиток.


	* * *


Как же к действию льнёт желтоватый рассудок
не дающий ногами прядать по ветвям:
это он, как дозор у линованных будок,
раскурил чубуки, поплевал и увял.

Я ведь тоже в чаду, значит впору бояться
белогрудой поры, шпацирующей плац.
Я шарахаюсь в снег от колядки паяца,
хоть красиво и тонко горланит паяц.

Но пришёл караул разводиться со мною
и стоит, как мужик, - значит полно грешить
на него за безделье моё наливное,
где ореховый разум живёт и лежит.



	* * *

Где между ангельскими головами
в петле ременной шпиль стоит свечой, -
Зима, чтоб всем подковы раздавали,
чтоб рекам не отказывать ни в чём,
сладится и оскомится до света,
подбрасывает лошадь на ребре,
спасается от жаренного лета -
то к мачехе стучится, то к сестре;
то в доме, где дощатые постели,
укроется. Ей слышно по утрам,
что окуни царапаются в стены
и говорят “Унылая пора…”
А падчерица терпит оскорбленья,
сходя от боли с детского ума,
и бродит, спотыкаясь о поленья,
“унылая”, как будто не Зима;
и  бьёт себя в лицо, и спать не может
под рыбий пересвист во глубине,
и вынимает перочинный ножик,
чтоб выцарапать клятву на стене,
но режет палец. Ладно, скоро в город -
и чтоб вовсю отговориться там -
запустится в чужие разговоры,
скользнёт по “аз” и вынырнет - “воздам!”…
Сестра её и мачеха услышат,
и летний братец с рыбою в руках,
и будет куцый день её превыше
тепла, свечи и льда на родниках.



	* * *

Я говорю: зима живёт в подвале,
над нею каждый дом разгорячён.
Прохожих с ангельскими головами
зимой негоже упрекать ни в чём,
вот жаль, подковы все пораздавали,
а то бы можно приманить свечой.

Скажу: как не в оскому ей до света
у города в груди, что эшафот,
крутить волчок хромого постамента!
Под утро конь прохожего сшибёт,
забегают жильцы и в два момента
поднимут цену на трудящий пот.

Нельзя отговориться напоследок! -
как за гадюку, схватят за рукав.
Пускай высокопарен ты и едок,
но голосом неслаб и телом прав…
Храни ж, господь, от суетных соседок
и береги от приворотных трав.


	* * *

Возможно ли увидеть сызнова
по берегам за прядью прядь
чащобы вереска капризного,
чтоб в них от страха обмирать?

Нет. Окунаемся в прохладные,
пустохоромные края,
где вереск, мрамора надсаднее
растёт, скворцов округ роя,

и тоже стынет. Непременно ли
плодоносить по мостовым?
Здесь тихо скворчущие кенари
торчат орлами из травы,

но не живут, а только вертятся.
За их породистую злость
нам трубки вырежут из вереска,
чтоб всё на решку улеглось

туда, где нас встречали залпами,
свистели косточки маслин,
где за одну раскурку “Амфоры”
нам берега перенесли	

до побережья бесконечного,
до столь умеренных широт,
что здесь Покой звучит, и речь его
в чубук вытягивает рот.


	* * *

4 апреля

Здесь больше не будет меня. День рожденья сестры.
Мой Бог наградил меня сёстрами - счастье такое.
Здесь голоса нет. Полусонно движенье морское,
а две стрекозы, два стекольных знамения -
				слишком быстры.

Здесь нет меня. Плавится море голов за спиною:
в сплошной водяной толчее обернуться сумей…
Мой Бог наградил меня трижды рождённой женою -
возлюбленной, матерью сна и царицею змей.

И там, где я нынче, где голосно долго светает,
от девочки, дюжину лет узнававшей язык,
вращается солнце. Лежит его кожа густая
на верных дорогах, на мертвенных тропах лесных.



	* * *

Обновляю Я по вечерам,
начинаю с Я, куда попало.
Пальцы вместе - будет флейта Пана,
пальцы врозь - затычки бочарам.
В кулаке есть место для запала,
только спичек нет. И значит Я
будет пальцу - лезвием копья,
кулаку - горлянкою рапана,
или деревом, посаженным вчера,
будет майским дочерям.





Ружьё

Смотри, опушка в орденских значках,
к ней он бежал, сопя и спотыкаясь.
По смерти оборвал трещотку аист
и, сгорбленный, укрылся в тростниках.

Лежит кабан. Хотелось рядом лечь,
подстреленным - а что гулять без толку!
Отец смеётся, разломив двустволку:
“Смотри, Жюльен, что делает картечь.”

А зверь не дышит больше, он живёт
уже в другом лесу, где нет охоты.
Я вижу змей. Вода сочится в боты
и долго в землю целится ружьё.



	* * *
1.

С тех пор, как выбили глагол
на медном горле скомороха,
беднела влагой и тайгою
вся среднерусская постель,
где непочатая морока
теперь, кончаясь, костенеет… 

С тех пор, как царь, как злая макбет,
на углич руки наложив,
хотел сховать под марлей накипь,
немало вымерло галерных
щенков и тех, кто дальше жил,
но все легли под белый верх…

И ты, земля моей земли,
селитра, известь дорогая,
с короной крашеной калины
и с бубенцом, в дубовой сыпи,
и в тростнике, и под ногами
лицом выслушиваешь выпь…


2.

Тебя схватив за рукава,
я буду спрашивать, ракушка,
где на телесные права
твои права? где ухо, губы
твои? когда оставят сушу
твои осанистые крабы,
ежи и звёзды в головах?

Ты на сановные высоты
взошла, чтоб гулко отвечать,
что целостью болеет часть,
но ты сама промоешь соты,
где в ульях этой тишины
морские пчёлы и слоны.

И на сосновые красоты
не глянет больше даже грек.
Мы злы пребудем и высоки
за то, что на тебе скворец
опять споёт кору и хвою 
печалью голоса живою.



	* * *

/брынь - саду/

В недолгое время, когда я останусь один
в утробе чудовища с ласковым взглядом и мехом
на чёрном столе, на дороге, где всадник проехал
вблизи голосов очага и проточной воды,
покажется твёрдой опора под локтем и сон
в прокрустовом храме утра не захочет прерваться,
день сверху покроется жирной копытною ваксой,
а город, в глубокой телеге качая лицом,
глотнёт за рекою лесного огня или яда
и взвоет о том, что немало камней народил, -
пребудет великою верой в отсутствие ада
недолгое время, когда я останусь один.



	* * *

Утопленник - неласковое слово
застряло в бороде у водяного
и зацвело у чёрта в бороде.
(Пошли круги кругами по воде,
круглей кувшинок, что цвели кругами,
раскачивая их.) А между ив
я возлежал, смирен и терпелив, 
сжимая в пальцах следующий камень.


	* * *

Вычурны слова, которые кладутся
в строки и стихи. Кто бы их убрал?
Воры не крадут, убийцы не крадутся,
а в памяти, во сне и в совести дыра.

В этую дыру солнце не заглянет,
не зайдёт луна или просто свет.
что мне возвратят ведьмы на поляне?
Совесть или сон, память или нет?

На просеке, среди смолистых плах
олень, лицом запрятанный в орешник,
стоит, молясь о воле тварей здешних,
и оводы его покрыли пах.

Пока невидим ты, пока тропа
ещё чиста, как высохшее русло,
люби свободно в зоне среднерусской,
тверди себя у каждого столба.

Где старой хвои яблочная медь
и мышь по ней усердствует зигзаги,
твори в корнях своей пахучей влаги
свидетельство, что здесь прошёл самец.

Твой лёгкий зад салфеткою пятна
мелькает между зарослей лещины.
Святую страсть рогатого мужчины
да обретёт безрогая жена!


	* * *
				Л. Аронзону

Налив и джонатан, антоновка и кальвиль -
всё яблоки, плоды - чем вымощен язык.
Я шёл к тебе по ним до ветви вертикальной,
но там плодился Дом, а мне казалось - Бык.

Так яблоко и он. Жирнее шоколада
бока его, а там, сгорая изнутри,
в глухой коре ямбического склада
грудятся голосов и слов поводыри.

Я в косточку вошёл. За ней была вторая -
всё яблоки - затем - Строка, Которой Нет,
Засмертие, Жена, Молчание, - а с края
железная труба, охотничий скелет,

заряженный насквозь, как яблоко, картечью -
и всё. За ним окно темнее живота,
где скопища плодов, ещё не ставших речью,
ждут своего крота…

Но сколько слов! Иду - и, яблоком ведомы,
они на свет бегут, являя стадо крыс.
Из складки твоего, тобой пустого дома,
я взял ранет и насмерть яблоко загрыз.


	*  *  *

“… Я знаю, мы внутри небес.
Но те же неба в нас…”
Л.Аронзон

Спасибо дыму и уму,
пчеле спасибо - что за имя!
Воде, причастной ко всему,
спасибо в голосе и дыме
за долг спасибо говорить,
за перья зимнего товара,
за дар дыхательного пара
и долю холода внутри.

За воробья и кожуру
небес, летящую на темя,
на растопыренное тело
в земную крепкую нору, -
спасибо - Бог тебя спаси.
Ты - это всё, чего так много.
Стрючком упругим недотрога
на стебле высохшем висит.

Нам весь её недолгий треск -
зима над муравьиной бездной -
за то. что “мы внутри небес”,
а я внутри травы небесной.


		 Сын

1.

Ни времени в тебе, ни правды нет,
и нет рассудка с мыслями о славе,
зато ты можешь видеть, как лемех
живёт в тяжёлой корневой забаве
внутри того, где ты один за всех.
О, как лежать в положенной земле,
которую не выпашут зубами
две жизни настоящих полных лет!
Здесь ночь. Меня гривастые собаки
к тебе выводят, рты прижав к земле -
но где в ней ты? И вот собаки спят
на низком ложе твоего тумана.
Ты в том, чего на всех ничтожно мало:
в семи холмах почти не слышен сад,
но явственнее скрежет переправы…

 2.

- Бегут? - А! Все туда теперь бегут.
Зато, как перевозчик богатеет.
- Я в тень хочу, а там так много тени.
Я вижу там болота и тайгу.
А ты? - Я - противоположный берег.
За эту медь… - Нужна им эта медь?
- Гляди, цыган. Туда же… - Тьфу! Весь белый!
Такой  же, как его медведь…
	...
Мы с удочками на траве сидели,
ногами будоражили реку.
Ты жадно слушал, будто в самом деле
решил сегодня верить старику.
Вода была тяжёлою, как лава,
и в животе у солнца был тамтам,
и он гудел. А рыба не клевала.
И сын уснул за мною по пятам.

 3.

Опять иду. Теперь иду вдвоём.
А третий - ты, который мог иначе.
В тебя поверх тебя гляжу, и плачу,
и чей-то заполняю окоём.
И, значит, чей-то напрягаю глаз, 
который позади меня слезится,
и за которым следующие лица
следят его, уже не видя нас.


	*  *  *

Город, который забыть меня хочет и пробует,
светел языческой костью и белой утробою.
Там, где на корточках лазает полый трамвай,
дважды аукни - и сразу меня забывай.

Будет на встречу отпущено время великое,
будем знакомиться заново целую тьму.
Если ты лесом - я буду твоей земляникою,
если любимой - я тоже тебя обниму.

Круглые кости твои, позвоночную готику,
рынок точёного и крестового крестца
я закажу повторенью, бесплотному плотнику,
всё положив на топор его злого лица.

Не пропусти надо мной ни одно равноденствие,
страшно-нестрашно, а станешь меня отпевать.
В белую пену блаженный Лычаков оденется
и заартачится темя моё целовать.

Ну, наклони ж эти брамы, катедру с часовнею,
в азии жарких кофеен я был тебе ровнею,
взял тебя - выпустил - взял и повис на губе -
вот и без памяти я, вот и память тебе.


	*  *  *

Мне кажется, что я серьёзно заболел.
Мне кажется, что мне придётся умереть…
и если это так, мне думать это лень,
лень быть внизу и лень взбираться по горе.

Но, если это так, своей прогулкой всей
не буду утомлён, как более ничем.
И, раз уж это так, приму за Енисей
любой ручей, любой любой ручей ручей


	*  *  *
				Ч.Г.

Язык признаний, осень языков,
от южных окончаний - имя, время -
ты звон его ко дню Благодаренья,
о Нить моя, Богиня пауков.
Пока я твой паук, за пять веков
до осени - повтор - ты тратишь зренье.
Я оплетаю сетью повторенья
твою страну, твой кокон, твой альков.

Здесь никому желанье не в ущерб:
здесь мы - слова, теперь ты в дань репризе
всё видишь мною. Лёжа на карнизе,
глядишь в одну из тысячи пещер
стены. О, как там всё несоразмерно!
Звук вырастает в шар, в твою ладонь
стучится плод: “Вот череп Олоферна.
Он мой” - так ты беседуешь с водой.
“Вода во всём” - ты помнишь? Вот река,
она течёт со дна ко дну другому,
в ней трудно плыть, стена сменяет гору -
живи в воде у корня языка.
Но ты, как будто смотришь вглубь стены,
как будто снова твой зрачок подвижен,
молчишь, а значит говоришь: “Я вижу
Коцит и Стикс, а реки не видны”.

Но как, ведь всё - река?.. Прости, я лгу -
“Вода во всём, что свет и звук и запах”.
Тогда смотри, вон дом. “Скорее, замок”.
И мы в реке, а он на берегу.
Скажи реке - и дом пойдёт за ней.
Но не убий, не прокляни повторы
за то, что эти реки, стены, норы -
всего лишь я, земля твоих корней.


	* * *

Тебя так долго не было, что я закостенел.
И в утре, где ладони несвободны,
мне жёлтый лес привиделся и в нём его олень,
идущий по мелеющему броду.

Я знаю, что ещё один такой прекрасный день -
и мне не встать из череды беспамятств.
Но явишься ли ты мне там, где движется олень,
где я - боюсь, - но, кажется, останусь?..