ISBN 5-86585-048-2
Издательство "Акрополь", СПб, 1998г.
Было написано ОКО
и отвалилось МОЛ
на щеке магазина.
Расцвёл фонарь Блока
и ни Отца, ни Сына,
ни Духа в той черноте,
куда мы сошли. Бензина
росчерки на щите
асфальтовом. Ну с умом ли?
Куда мы сошли, кума?
Дерево: тянут комли
в земельные закрома.
Что же ты означаешь,
два: ни отца ни ма
что ж ты не отвечаешь,
душа асфальта, дома.
Город строкою дикой —
олово — захлестнул,
ягодою брусникой
горло перечеркнул.
В каждую камень щёку
бел-фонари впились.
Было написано ОКО
у магазинных линз.
Я считаю считалку
сам с собой: раз-ку-ку,
как свою начерталку
вызубриваю строку
тоску. Где же Ты, Нетварный,
Невечерний, Не-мой. —
Ветер гремит товарный
кровлею над страной.
Кожу раздаришь нищим
и за мною иди.
Ветер чёрным огнищем
прыгает. Подтверди,
сколько ещё — ступеньки.
Сколько еще — без лица.
Окна трясут копейки,
нищенки. Ни Отца,
ни Сына, ни Духа. Только
око заливший свет.
Все провода под током
в бел моём естестве,
вбитом гвоздём в запястье
улицы, за стеклом.
Бьюсь как рыба-астматик
на Тверской, на сухом.
Острогу в глаза. Осока
лучиков — заклевать.
В руку приснилось ОКО-
телу одно: ЛЕВАТЬ.
С бельмами молодуха
с крыши, в гроши, ко мне.
Буквы как гильзы духа
цокают по стене.
Заканчиваю. Аптека,
фонарь. Берегут шажки.
Бензиновые потёки
и ветер треплет башку.
Заканчиваю. Громада
безмолвия. То за мной.
Семипалатинск, Невада,
бел ветерок льняной.
Заканчиваю. Закона
не выполнил. Белизна.
Написано: МОЛОКОМ И
МЁДОМ на камни, на...
*
И было мне тридцать лет.
Гулял я, вот вижу — сад,
переходящий в лес.
Бродя по дорожкам взад-
вперёд, я ещё не знал,
что был на прицел взят.
Но что-то тревожило. Белизна
сходила на душу от
последнего фонаря.
Морось — холодный пот
осени, когда хана.
Дорога разевала рот,
под лиственницы уходя.
Я шёл по листьям и не мог
перевернуть лица.
Вдруг понял (задохнулся мозг):
я не смогу с собой.
Это щёлкнуло как замок.
Слушай, над головой
у тебя соляной столб,
у каждого. Холод. Собор.
И в ушах заиграло стекло:
Слушай! Дай рук,
я поведу с тобой.
Вот и ворота, друг.
Надпись на них была:
«Нету» — надежда дур,
датою: год быка,
тысяча девятьсот —
и растворились. Беда
первая: всадник-сексот
на моторол-ле-ре
пил, запрокинув, свод
койкою на ребре,
рот его был худ
и документ в седле.
Слушай — сказал мой Лихуд
Не горюй ничего.
Это ещё не худ-
-шее, не черно.
Вот второе идёт
плачем опла-че-но:
Он сидел от щедрот
на крови рукава,
толстый троился рот
выменем языка,
жалил землю и жир
и глаза закрывал.
И бежал, кто ни жил,
от господи и тоски.
Что ж мы кружим во лжи,
божьи стервятники?
Третий всадник был блед,
как говорится. Блюд
не лизал. Не пел.
Не прикасался блуд.
Не ценил на весы,
медь на мёд не менял,
просто — стыл с высоты.
Он наехал в меня.
Сводит морозом рот
и кровянит губьё.
(Как мне такими вот
поцеловать её?)
Словно архангел звенит
каплями на копьё.
Ты меня заверни
полётами рукава,
унеси, извини,
навсегда, на крова...
Тьма, какое-то дно,
ленточка развива...
Так нам гулять дано
до положенья риз.
Холодно и темно.
И сказал мой Радист
в ухо: «Вам путь в небеси.
Караулят. Крадись».
Не прошло и восьми.
Я услышал дойдя до
города на горе
песню как вод семи
шли толпой будто фа-
-наты, в губах соль
от белых рубах земля
закачалася на оси.
Ну с глазами куда?
Выклюют, угольки.
Мёртвые города,
парабеллум реки.
По долине и вдаль
серые шли полки.
И туда и сюда
шатался нестройный строй,
как в стакане вода.
Падалью, медсестрой
ветер их укрывал,
и звенел этот рой,
и шли как обвал,
несли фитильки невест
отарой по облакам.
Помнишь, Танечка, в эдельвейс-
-ах! запуталась голубизна,
шли курганы наперевес.
Жизнь — такая стакан:
выпил — и о косяк.
Я ведь до сих пор по степям,
сердце моё хакас,
пьяное как из ведра.
Скажут: вышел и не сказал
куда.
Взглянул в небесную щель:
спал сидя мясник,
замотанный в шинель,
бледный как язвенник
и по щекам небрит.
Усталость его глазниц
вываливалась черно.
Голод мой голосит
горлицею в окно:
есть средство акрид,
а уведут ТУДА.
Горло ничком сгорит,
никчёмная ты труба.
Я навсегда ушёл
в лиственницы, Тува.
*
Овцы грызли мне руки,
беспощадное стадо,
не боялися крика,
ничего им не надо,
лишь трясли курдюками
да глядели со злобой
в мои очи, где камень
как луны гололобой.
Что за нелепый танец,
моё тело еда им,
и прогнал их тувинец
в бесконечные дали,
степью, там, где купались
горы синим драгуном,
только пыль опускалась,
тесным шли эскадроном.
И остался один я
с горлом сердца-старухи,
так хрипело в груди и
так болели мне руки.
У лица улетело
и уснул за рекою.
Это сон лишь, утешься.
Нет нам, бедным, лекарства.
*
Лает лампочка и весь город спит.
Накалилась, горит с утра.
А закрою глаза — Енисея свет
и кисельные берега и тушёнка гор
и костёр и в кружках нектар.
Накатила уголь мне, не сказать
и не выскалить эту нибелунг.
Мне уже на щеке земля слеза
и венец подключили ко лбу.
Дует дождь и что жизнь бревно,
что Беллерофонт пустяк.
И несёт меня как несут на стол,
натолкало во рту песка.
И лечу, раскинув посланцы рук
и тысячерню волос
над твоим каменистым дном, и круг
окаянный к небу прирос.
И так жарит, жарит, а мне не жаль,
и так больно, а мне не бо.
Я лечу над тобою, волна ножа,
над тобою, шпиль из болот.
Я лечу над собою. Степь и полынь
надо мною. Надо из сот,
навсегда, из кожи, из пот, плыви,
приказываю! Несут.
Не могу. У меня в рукавах вода,
а не руки. Распух во рту.
Солнце выступило как пот ведра
на другом берегу, на лбу.
Никому не нужен — вот из свобод
единственная. Сожги!
И плыву, и небо одно со мной
раскидало руки в дожди.
И идут и думают на восток
канделябрами облака,
как бежал по берегу за тобой,
и не думала обо мне.
Ну когда устанется навсегда
и вода перестанет ждать
и отстанет по берегу молода
за утопленником бежать,
и станет тогда так легко лететь
как без камня над головой,
как машина падает на Литей...
и шумит летейской травой.
*
Утро вползало в окно и выпить хотелось.
Снова, в который уж раз, деньги мы сосчитали.
Не хватает, как ни считай, на бутылку,
пить же денатурат не позволит усталая печень.
В странствиях, видно, мы постарели,
в глупых травлях здоровье своё надорвали.
Вот уж одиннадцатый год нет мне покоя.
В общем, утро утратило перья, а выпить хотелось.
Только не было денег. — И вот растворилася штора
и вошёл человечек с глазами зелёного камня,
маленький, сморщенный, как первородный цыплёнок,
щуплый — только глаза-то светились недюжинным стражем.
Утро вонзалось в окно и первая муха звенела.
И так сказал младенец, доставая бутылку:
«Выпьем, и я с вами», — голосёнком писклявым.
«Кто ты?» — спросилось немыми губами
чьими-то. «Я-то? Я с Севера. Ну так что же?
Пьём? Водка греется. Доставайте посуду».
Как зачарованные спутники мои посуду достали,
протянули, сомнамбулы, стаканы навстречу солнцу.
Быстро разлил огневое зелье по жилам
наш приезжий. Охнуло светлое сердце.
Птицы первое ура прокричали.
Утро признавалось в любви ивам Смоленки.
Хлебом мы закусили. И, лиру настроя,
так запел пришелец: «На Севере диком
алюминиевое море смеётся.
Я люблю ваши пальчики, ивы,
дни мои вы пересчитали.
Как там на севере Лена
перебрала зелёную пряжу.
Это Лена нам прислала бутылку,
видя бедное наше сердце.
И замерло бедное сердце,
полетело за море смириться.
И глотнул я зелёной жертвы,
и глаза мои позеленели,
и стал я маленьким и хилым,
как будто ещё и не разумелся.
Ваши пальчики, ивы, на ножках,
ваши коленки босые,
ваши платьица — но нож в них.
И взлетел я в окно — как без силы.
Это Лена нам связала рубашку,
потому что одни мы на свете... »
Утро уже затвердело на жерлах стаканов.
Только песня ножом подступала к гранёному горлу.
«Выпьем», — я произнёс, не помня, что говорю я.
«Выпьем!» — хором гости мои на вёслах возвеселились.
И налил нам ангел ещё по стакану —
и плеснуло на душу блаженство остеклененья.
Поплыли, комната проплыла с диваном и шкафом.
Только чувствую — сердце у нас остановилось,
навсегда сердце моё заледенело
как фаберже-юсуповский нарциссик.
Так несло нас семнадцать дней, ибо был ветер.
Пивное море пеной нас щекотало.
Смутно я это помню, не помню, сирены пели,
и я, привязанный, плакал за этих женщин.
Вот заклубился берег и взяли якорь,
обернулся якорь трубкою телефонной.
Путник к трубке холодной прижался,
услышал из чёрной голос как алкоголос:
Умерла твоя Лена десятого ночью.
……………………………………
Хорошо, что во мне стеклянное сердце.
День раздвигался и ночь за окно закатилась.
Поезд мой шёл как с корзинкой рассказчик.
Бились колёса и стёкла дрожали как птицы.
Все мы птицы, корм наш — макароны да водка.
Быстро бежал парень-поезд по жилам.
Рельсы светились как два ангела в капле.
Спал вагон животами, лишь я не спал, возвращаясь
в милую родину, где ждёт меня счастье.
Так я стоял на платформе вчера, и глаза закрывались.
Шум вокзальный с хором крови сливался.
Только закрою глаза — дорога через Саяны
жадно уносит: Уса каменистое русло
с багровыми скалами мимо плеча проблестело.
Снова мы в горы. Тайга отразилась.
Лиственница кружит,
кедрач головою качает.
Плачет клематис на плече у ночной фиалки:
худо ему, черёмуха его травит.
Вот наконец мы достигли полян аквилегий.
Лена! — запело моё пьяное сердце —
слушай, нет на свете волшебнее места.
Только увидишь, к цветам лиловым прижмёшься —
дом забудешь, отчизну и близких. И станешь
странником горьким. А глаза лишь закроешь —
только и видишь: дорогу и горы, и светлый
сок аквилегий обольёт пьяное сердце.
Дальше поехали мы. И вот тайга расступилась.
Чудом великим пьяные наши глаза отравились.
Вышло из неба Тувы изумрудное лоно,
синей залитое дымкой до самых краёв океана.
Чаша бездонная, бессмертьем густым налитая.
Живы там мёртвые и времени нету.
Ходят весёлые, ирисом диким питаясь.
Все мы туда и никто не оттуда.
Лена! — запело моё пьяное сердце —
Выйдем мы из машины, прочтём очарованный воздух.
Видишь: дорога пронзила Уюкскую котловину.
Справа над нами тайга: маралий там заповедник.
Гору Дегэ обогнули — и перед нами
раскинула руки долина полынью сухою.
В тополях заблестел Бий-Хема огарок.
Бедное сердце моё, лагерь завидев, забилось.
Вот на другом берегу буквой У две дороги...
Так мы приехали до третьего неба.
Так я плакал на нижней полке, а поезд печатал,
на милую родину венчаясь, где счастье.
Спал вагон языками, только носы раздавались.
Проехали Окуловку: страшные там старухи,
ходят в тапочках, пиво путникам предлагают.
Пиво их с ядом и пальцы их кости,
глаза их болото, седины их сети.
Я проехал трижды-семнадцать станций,
на каждой станции пил вечное пиво.
Нет живее абаканского вечного пива.
Дышит само оно в изумлённую глотку,
вмиг разбегается по сосудам,
крылья жадные от жил вырастают.
Так в жару в заколдованной степи копали курган мы.
Солнце там смертное как чёрная яшма.
Долго копали курган и в висках утомились.
Капало солнце как раскалённое вымя.
Бил я кайлом по гальке, а пот шевелился,
капал и пел, и от пота спина зачесалась.
Разогнулся я — ив глазах потемнело.
Разлепил я веки — и вылился холод
с пузырьками на сердце — выпило бедное сердце.
Затвердело в ушах и глаза распахнулись.
Задымилась дорога, и вижу — машина:
приехала к нам Таня и достаёт пива.
К каждому подошла, на, говорит, выпей.
Выпили все — их руки возвеселились.
...Я лежал в степи и спал, пьяный.
Солнце резало кожу, и не было больно.
А спящий в степи всё равно что мёртвый.
Неприкрытый лежал, и мухи меня лизали.
Много выпили мы тогда у корейцев.
Круто корейцы спирт разводят.
Вот и шёл потом и пел солнцу.
А приснилась мне лесная дорога,
убегающая на золотистую гору.
Будто спускаюсь я этой дорогой,
и легко мне так, и кругом осень.
Впереди разговаривает речка,
и души моей больше нету,
только степь внутри растёт пустая.
Над протокой берёза устала,
дует, беспросветно закачалась —
с золотыми крыльями Архангел.
Подхожу — а то Константинополь,
во Влахерне у ворот Оранта,
из ворот Роман выходит,
Сладкопевец девушек выводит,
заломили мушмуле ветки,
отняли детей, но помолились.
Ты возьми меня, безумная берёза —
— Я пойду, пойду, погуляю —
Я и мёртвую тебя любить лягу —
— Я пойду, пойду, погуляю.
И верни мне сына Серафима
с шестью крыльями на перепутье.
Заберут нас под зелёную стражу
и пойдём мы к Престолу Господню.
*
Я люблю эту степь, где я шёл с Мариной,
измученный четырёхдневной дорогой.
Через три моря мы перелетели,
в Шушенском в палатке ночевали.
(А есть там страна — хутор Майский.)
Никак было из Шушенского не уехать,
будто от нас заколдовалась трасса.
На третью ночь в Ермаках остались:
уже видно и горы — а не добраться.
Приютил нас бедняк сумасшедший,
налил спирта, рассказывать начал.
Не дают ему освятиться черти;
сын его единородный на зоне;
душит ночью жена-алкоголичка;
оттого и молится он в секте.
Много слышал я таких рассказов.
Живьём народ живёт в Сибири.
Помню, рассказывал казанцевский житель,
как убил его восьмилетнюю дочку
воротившийся из армии племянник.
Захотел её, как говорится.
Увёл в тайгу и там всё сделал.
Сам вернулся как ни в чём не бывало.
Мол, не знаю, как же
Катенька заблудилась.
Ну, на третий день нашли под листвою.
Тут на месте он и признался.
— Я одно живу, — говорил крестьянин, —
чтоб дождаться, пятнадцать лет пройдут,
выйдет он, и я его встречу,
и больше мне ничего не надо.
Ладно. Днём мы вышли на трассу,
по жаре переехали горы,
к вечеру добрались до Кызыла.
И уже лагерь был близко —
изнемог я, на камни лёг без сердца,
кончилось дыханье под глазами,
и лежал я как горка снега, и таял.
Гладила мне волосы Марина
и летели тучи детворою.
И увидел я над собой купол,
будто это Святая София,
и лежу я на дне кургана
скорченный, как будто не родился.
И в суставы, во утробу, в сердце
луч вошёл. Я встал, возвеселился,
взял рюкзак, и пошли мы дальше.
В лагерь мы пришли на закате солнца
как живые. Тишина была в сердце.
*
Как безумный подсолнух в синее
запрокинул глаза и пьёт —
там шатается чёрный висельник,
и такая гульба идёт,
что дрожат на стеклянной скатерти
белых панов хмельные лбы.
Эй ты, чёрный, куда ты катишься,
не воротишься, может быть.
Есть такая судьба икарова:
«Не возвращайся, милый».
За ограду, за край, из камеры
мира. Господи помилуй.
И навстречу идут (Евангелие!),
за дорогой шумит вода.
Улетай отовсюду, ангел мой,
не воротишься никуда.
Да и не с чем бы возвращаться:
пуст рюкзак как проданный дом.
Смотришь в пол, а глаза волчатами
вырываются. Иордан.
Навсегда в эту волю: вскрыли — и
хлынуло. Вмёрзнем в лёд.
Как подсолнух, махая крыльями,
в небо, смерть свою, лбом летит.
*
Так автобус топтал дорогу у Самарканда.
Ты купалась в горах и забыла цепочку
с крестиком и яйцом — крестнин подарок.
Горы гремели водой, по камням наливаясь.
Только белые овцы бродили и в небо кричали,
что жутко им жить. Солнце валилось
в чёрном и розовом — горизонт наклонялся.
И бежал я тропинкой, и вторила речка
бивням лёгких моих. И свернул я на пляжик.
Там под камнем легко так цепочка лежала,
золотое яичко уже почти не блестело.
И поднял я их, крестик в небо упёрся.
И бежал я обратно, святыню твою прижимая,
И любил тебя так, что камни смеялись.
Это вспомнилось мне тогда на кургане
и увидел я землю как на аэроплане.
Как гуляли мы в горы, убежавши с раскопа.
Было жарко, кололись кусты, саранча стрекотала.
И разделись мы и шли наги и не стыдились.
Поднимались всё выше, за караганник цепляясь.
Вскарабкались на гору, где первая лиственница любила.
Огляделись. И открылась нам вся долина,
дальние горы с синей тайгой и пурпурной,
жёлтая зелень степи, где ростки Енисея
пробивались из скомканной кожи Саяна.
И умерла душа как зелёная человечка.
Опустился я тогда на колени,
целовал твои капли как воду в ладони,
в твой живот дышал как в Святой Софии,
твой купальник любить, босоножек твоих серафимы.
Как в тебе бесконечность до самого дна как живая,
Таня, святая вода и желанна.
И запела туча, мы шли, унесённые тучей,
пролетали над лагерем, где башки ввысь кидая,
те бежали и крылья махали, прощаясь,
в тополя превращаясь и пропадая.
*
Так я ехал и город уже нацеливался иглою.
Расступались Вишерой пустые вокзалы.
Как птенец из гнезда вываливался мой голос.
«Отпустите вы нас», — шлагбаумы голосовали.
Я вернулся на родину — туда, куда умирают,
где замёрзла на берегу волна в миноре,
где по горло в белый простор меня запеленали
и пришли три женщины и сидят надо мною.
Не хочу я сюда, это похуже смерти:
вспомнить тебя, Единственную, ласточкой на Мисхоре.
А моей тоски никто не измерит:
кто поднимет тысячетонное дно морское!
Мне забыть обо всём, выспаться на твоей бы.
Прилегли поезда в плечи платформ. В Каноссе.
Я приехал на родину и открываются двери.
Посмотри: электричка от счастья меня уносит.
*
Ночью тувиночью
я сидел на коряге.
Нёс Енисей
мою голову,
и мыслей не было.
На том берегу есть три тополя:
два друг к другу прижались, третья — танцует.
Птицы-лиственницы перья поют.
Там — тайга.
Там ягода чудная крыжовник
и вечной воды разговор между малиной.
О Иоанн Дамаскин,
ты свидетель Иконы,
как любить мне, скажи,
ты отрублен рукою,
ты любил даже Бога, ты знаешь.
А мне как, котёнку?
Я сижу на коряге, похожей на мрамор,
и журчит Енисей и уносит — со всем моим сердцем.
Тычусь мордочкой в лапы и плакать уже не умею.
Где ты, Таня и Эта и тело твоё улетело.
Кто покормит меня из рук, утирая ладонью?
Не живу я и дождик накрапывать начинает.
Так я думал, и мыслей не было. Лишь вор-Енисей
уносил мою душу-фонарик, где ничего не осталось,
ибо пуст я теперь как скрипка.
Так я сидел на берегу Енисея, и лагерь
затуманился дымом — там разводили
костёр, чтобы выпить и помолчать за душою
и песни попеть — любят людьё это песни.
Только любит ли кто нас?
С кем перед Божьим безумцем?
Или один на один мы лишенцы на волю.
Я с собой не могу и мне никуда не вернуться.
Только качается ветер над головою.
*
Когда возвернёшься из страшных сибирь
в залитое городом — Господи, душно —
кого ты здесь встретишь, скажи? Как срубил
заветное, яблонь. Кому ты здесь душу?
И слово не вынянчится у рта:
труба и Семёновские казармы.
И в руки проспекта, и не зарыдать,
и тычешься вычеркнутыми глазами.
Куда тебе деться? Зачем ты сюда?
Остался бы в вечной воде Енисея.
Как волны несли тебя все поезда.
Куда ты приехал? Отчизна. Пустыня.
Здесь кости твои переломят, и гвоздь
бессильной тоски в обнажённую память
вобьётся. И ничего не зажглось.
Зачем ты? Но ежели всё-таки помнят...
*
Всё во мне перепуталось — Константинополь с Минусинском.
То, что билось — разбилось, остановилось.
Где ты дышишь? А мне не дышится, сил нет.
Ты прими малых сих. Святая София!
От Босфора до Нево летите вы, стая,
белым, брызгами, что Елена вам сшила.
Расскажите вы ей, что когда уж светало
отлетела душа — и больше не совершится.
Всё во мне перепуталось, ничего я не помню,
голову унесло. Только катятся воды
одинаково, как по камню.
Я люблю тебя, говорят, и такую. И полно.
*
Так я спал в самолёте, голова по плечам каталась.
Ничего я не думал и родина мне снилась.
Возвращался из Константинополя от Святой Софии,
а виделись мне Танну-Ола да Саяны.
Что-то сделалось с душой, внутри-то пусто,
схватишься за голову — темно, нет пульса,
надоело жизнь жевать, а не прилетит пуля,
тычется тело мордой в пеплу июля.
Помню вот одно: Красноярск, у Затонской,
холод ночных ларьков, хор Торгового центра,
И дрожали глаза, зажигая закат за Столбами,
где как слезы тропинками вниз мы сбегали.
Крутит в сердце, и не проснуться, разбиться.
Родина мне снится, а до неё не добраться.
Так я спал в самолёте и виделось мне всё, что будет,
как на картах, как говорится, что было, что будет.
Как шарманка-шаманка кружится шайтан на кургане
и бежит как безумец по полю, махая, кругами.
Ох ты степь мой широкий, раздольный, зачем протянулся,
неужели затем, чтоб приехал я и не вернулся,
чтоб, собравшись на поминки, склонясь как к мотору,
эхом выпили горы над мёртвой моей немотою?
Не могу я проснуться, и мне не вернуться, не деться,
ни в сиденье уткнуться, не повернуться, раздеться.
В лобовое КАМАЗа ос гонит разбойница-осень
и летит самолёт мой куда его Боже уносит.
Не могу я так больше, голова по плечам закаталась
как хрустальное яблоко, и стакан расплескалось.
Нечего выпить, а жажда как вечность в гортани.
И гляжу я в иллюминатор — упасть бы. И некуда, кроме...
Аквилегии, где вы, спасите,
косит Питер и сфинксы на постаменте,
страх и ветер заползает под свитер,
царапает по рубашке как игла по пластинке.
Где вы, горы, добраться бы до перевала,
дотянуться до рододендрона камня
и упасть как поезд отваливается с перрона.
Я один на коряге как ухо у телефона.
Неужели всё кончено, степь – бессмысленный воздух,
И никто на облаках не идёт за душою,
И спускается солнце, горы плечами поводят,
И кончается ручка, овцы за берег уходят.
*
Слева месяц-мент
околпачил лоб.
Вот и берег мне.
У меня чело.
На черно легли
звёзды — божий пот.
Глянь — в глазах нули,
лодочка плывёт.
Чёрная река,
белых бинт замах,
мы на вёслах кар,
сигарет в зубах.
Ты куда несёшь,
воля, чёрный вор?
Помнишь, той весной
с гор по винтово...
Рулевой проспал,
утопил весло.
Все кричат Ой спа,
а мне весело.
Знаю я, есть лоб
у меня в базальт,
разобью его,
Бог мне так сказал.
*
Это вспомнил я, и прижималась трубка
как женщина, выпила сердце из уха.
Умерла твоя Лена десятого ночью.
Умерла твоя Таня и умерла Марина.
Только я не умер, хожу со струною,
Бьюсь головой о стены, всюду мне тесно.
Дружно мы выпили водку, как на восходе.
Дружно вспенили воду вёсла святые.
Вдоль мы поплыли берега воскового,
к чайкам небесным наши глаза взлетали.
Пела гитара голосом глухим и солёным,
только о чём — тогда не понять было:
вроде слышу слова, а не понимаю.
Далеко голос заползает под кожу.
Только вижу — кругом лиственницы.
Дорога убегает в подлесок, как в камыши утка,
и плывёт наш УАЗик, переваливаясь по камню,
и лежу я под брезентом, и думать мне неохота.
И гляжу, как качаются в грязном стекле деревья,
светлые от осени, как просветлённые дети.
Вот переехали мы каменную реку,
выбрались на поляну, где юрта темнела.
Пусто в ней, холодно и неприютно,
люди стоят с мраморными глазами.
Спросишь дорогу — а они сказать не умеют,
выпить измученным путникам не предлагают.
Я-то едва на ногах качался, а понял:
некуда им, что-то они сторожат такое.
Дальше поехали мы, видели череп марала:
так он там и лежал с живыми рогами,
словно указывал, куда ехать наощупь.
И вела нас дорога,
прячась как девочка за косами золотыми.
Вот и добрались мы в тупик преисподней.
Всюду шумит тайга, никуда не деться.
Глухая гора как хирург над нами нависла,
перчатки зелёные в реке умывает.
Спрыгнули мы на берег, руки наши возвеселились.
И пошли мы наверх, сквозь кусты продираясь,
по маральей тропе — искать каменных стражей.
Так я и думал, что ты звонить будешь,
потому что видел тебя во сне сегодня:
ножки твои и светлый облик.
То, о чём так тогда тосковалось.
Только не думал, что позвонишь ночью.
Страшно ночью от звонка просыпаться.
Помню, тогда, в степи за Ак-Талом
как проснулся в кузове от страха:
заболел я, как бы навсегда не проснуться!
Не могу в горле, боюсь — дышать забуду.
Выкарабкался из спальника, едва отдулся,
глянул — трава в инее как бритва,
поднял — звёзды блестят как безумцы,
словно подкрадываются с ножами.
Страшно видеть звёзды за пять тысяч от дома.
Страшно, знаешь ли, вообще видеть.
Вот и сижу, обхватив, как демон
и так медленно каменею.
...И взошли мы на Гору: Иван, Яков и я,
и вдруг увидели, что облако Твоё просияло и Лицо сошло,
так что и смотреть стало нечем и дышать не надо —
вон тайга сбегает к реке как любимая
и горы вокруг медленно подходят —
и легко так, и я упал на землю и. Ты знаешь, заснул —
и увидел я весь мир как каплю,
и престол, Господи —
хочешь поставим здесь палатки три — как святая София —
купол небо её хор миллионов стены её —
ходим как безумцы без рук, молимся мы, немые.
И открылись глаза мне и увидел я церковь
на горе семнадцать шатров с семнадцатью куполами —
всю светящуюся из камня как голубое молоко.
Вниз шла дорога через тайгу и к реке,
и за рекой на горах как на воздухе —
Город огромный из света и стекла небесного
и радости и воли —
и увидел я, что нет моста через реку,
и нельзя перейти к Городу,
и пошёл по золотой дороге в тайге вниз
и слышал осень как в тайге шишковали —
Всё дальше уходил от своих,
голоса их и лица их изменялись
И вошёл в меня Голос:
ЕШЬ БРУСНИКУ СОФИИ ЗДЕСЬ И И я проснулся.
И когда мы сходили с горы —
Там варился обед и машина стояла,
веселился магнитофон.
Будто кончилась жизнь.
Так зачем я приехал сюда, больной и слабый,
вот и сердце клюёт и шатаются зубы,
чтобы понять, как катится воздух сладок
по ланитам, что ничего не будет.
Я не свет — глаза свои ненавижу:
падаю в тысячетонную слабость.
И бегу с горы я, не остановиться.
Разобьюсь когда-нибудь, расплескаюсь.
*
Дверь открыл — зеркала.
Облак белая чудь.
Деревьев колокола
Раскачиваются чуть.
И над скалами сон —
Сосны. Уже шепчу:
Господи, дай соль
для фитилька любви.
Дай Спас хлеба, кусай,
на крови, над людьми.
Дай хоть безумцу свет,
не иволга, не лови.
Господи, дай в сеть
меж семи и восьми.
И гляжу — облак сед
над скалами возьми,
и толпою стоят
с локонами весны.
Зрачки в синих струях
устремлены горе,
туда, там, на солнце-струнах
в белой ризе Горе...
Над соснами (Валаам) —
Строитель. Ладони греть
у Твоего светла.
Кровь на глазах Твоих
и на коленях кровь.
Кто Ты? В глазах старик,
детеск — если открыть.
Самоубийц тоска
и мудрости. За края
выплескивается. Стекло.
Два вожака горят.
Горе мне, мертвецу,
что я вышел к живым,
я им горло несу,
вырванное из жил.
Кровью без языка
тихо так говорю:
— Ноша моя легка,
робок шаг на краю.
Я захлёбываюсь черно.
Воздуха больше нет.
Ты возьми эту но-
ты шагни мне вслед.
Да не с храма крыла,
без надежды, в лицо.
Жизнь моя как скала,
я на ней деревцо.
Сосенка в пустоту
вывернувшаяся из.
Я — следы по песку,
ветер мне — моя жизнь.
Кто ты? Ворота, дом,
пепел, петля, стена?
Видишь, я здесь один,
кожа моя тесна.
Вырвусь и улечу,
шаг шагну со скалы.
Господи, дай мне чувств,
прут на мя раскали.
Я стою перед Тобой —
холод в ноги, в живот, —
как распластанный жертв,
как волчонок живой.
Тают люди вокруг,
ветер белых одежд.
Ты введи меня в круг,
воздуху перережь.
Я с Тобой как вода,
воздух, сосны, скала,
и затягивают вдаль
небеса, зеркала.
Внутренности на, возьми,
выжми душу из лба,
я с Тобой, позови,
ног нет — так приползу.
Разбуди, позвони
залпами на плацу.
Ты пойми, мне не жить,
чайка я на плоту,
здесь, в квартирах чужих.
Камень на берегу.
*
Этот берег был бел.
Только камни глядели в лицо.
И Енисей шумел
тысячеголовым свинцом.
И тужила палатка моя
на печальном песке
под чёрные тополя
зарывшись башкой в петле.
«Как устал я, ты бы знал!» —
так молился каменный рот,
словно глотка искал,
переступал порог.
Мне-то предела нет —
так раскинув руки стоять,
лунный безумный снег
впитывать, повторять.
Мне-то всё всё равно,
кто там свинца припас.
Камни глядят в лицо,
капли блестят из глаз.
*
Я не приму никогда
вашу судьбу квартир.
Я не допью до дна:
слишком много хотел.
Чайкой в песке, в толпе
одиночеством спин.
Я не смогу ни с кем,
даже с тобой, Марин.
Я уже обречён
Богу, камню, траве.
Вот как с ним обручён:
обруч на голове.
Обращено лицо
в ночь, в пространство Не Знать.
Вот как мне-то легко:
никому не поднять.
Я несу свой стакан —
смертник. Благослови!
Пыль, вокзалов тоска.
Тесно мне на земли.
Любил или не любил —
тебе не важно. Ты смой.
След щеки прилунил-
-ся на плече со мной.
Ночью или не но-
чью-то или ничью.
Много было дано.
Ничего не хочу.
*
Не стихи уже, а смерть
стучится в ворота,
говорит: Ты был дурак,
только поздно, жизнь прочита...
Как ты мог прожить без души,
без ума, без ушей, без глаз, —
поглядел бы, что совершил,
как любимую ветр унёс.
Соль сознания. Ноль души.
Судорога — и ничего.
Пустота, в которую ты
добровольцем ушёл.
Всё. Твои острова — кранты,
никогда — твои рукава,
как вселенную ни крути,
не закружится голова,
никогда, ни как нет, никак,
никому в колени твой лоб,
а горит ведь — как облака,
как их конница на восток.
Всё. Ты молотый, мёртвый, мой,
перед вечностью не стоим.
Ничего, даже жить не мог,
убийца и серафим.
Только больно одно ещё
шевелится и живёт
как из общей ямы в ничто
выкарабкивающийся живой.
В этом Requiem есть покой:
вы блаженны, когда болит,
умирает, кричит, задуй
угли глаз моих — говорит.
Умирай — это ум и рай,
мир творению наконец.
Жаль вот ног: на них номера,
жаль свободы, ветра и птиц
и того, как гуляли мы
с той (как звали?) по облакам.
Вы блаженны, когда тюрьмы
даже имя забудешь, дом.
Дорого б я дал, чтоб не быть.
Выспаться — и легко.
Всё судьба дала. Вот любить
не было. Только ком...
ЭДИП И КРЕОНТ
ЭДИП
Мне cтрашный cон поcлали боги.
Как будто по cухой cтепи иду я
и пищи нет и холодно глазам.
И вот гляжу бежит повозка:
пять пеших, а шеcтой четвёркой правит,
но так легко, как будто не каcаяcь,
и очи вcех закрыты. И идут
как каменные идолы. И надо
бежать - и не могу. Как будто
мне медный ужаc ноги оковал.
И cердце в горле бьётcя как c поличным.
Приблизилcя cтарик и протянул
ужаcную и лаcковую руку -
и вcё иcчезло. Вот уж и темно,
и cкорчившиcь лежу - и кто-то гладит
как бы cквозь кожу: нежно и тревожно.
И дёрнулоcь во мне, и задохнулоcь. -
Cмотрю - проcнулcя. Ну, в цветах поcтель,
в огнях cверкает золото и рядом
cо мной невеcта голая лежит,
до cудороги милая и c кожей,
и прижимаю жадно и целую
в подмышки, в груди, в волоcы, и вcю,
но - ужаc мне: ответа нет. Рукой
похолодевшей cброcил покрывало
c лица... - То матери моей лицо.
И - мёртвое... Cжимает как терновник...
боль в голове... блеcк бронзы... - и темно.
Опять дорога, cтепь cухая.
Я c поcохом и нету никого,
безмолвие. Лишь куcтики cухие
потреcкивают изредка, и блещет
холодными браcлетами река.
На противоположном берегу
как буква У танцуют две дороги.
И cердце задохнулоcь: Ениcей,
и умерло. И cтон перекатилcя.
Проcнулcя я довольно поздно. Рядом
пуcтой cтакан, коньяк, и на cтоле
cветильник cветит: видно, так вcю ночь
и проcветил Я вcтал, умылcя, думал
работать - и не мог: проклятый cон
мне не даёт покоя, как c похмельяю
Cмешно, Креонт: как будто бы за мной
cледят, а обернуcь - и никого,
так, беcпокойcтво...
КРЕОНТ
Cтой, Эдип, помилуй,
ты звал меня чтоб это раccказать?
Ты видишь cны? Ты душу открываешь
мне, cмертному, герой и гений? Ты?
ЭДИП
Проcти, Креонт, но это беcпокойcтво...
наверно, я уcтал. Ведь уcтают
и боги. Cлышал я, что некий бог
шеcть дней лепил твердь, небо, звёзды
и вcю живую тварь, и человека,
уcтав, уcнул - лишь в третий день проcнулcя.
КРЕОНТ
И что нашёл, проcнувшиcь? Пуcтоту?
Cвободу? Потерять веcь мир - cвобода!
Ты хочешь так же? Броcить вcё? Отдать
и завоёванное кровью царcтво,
и дом, для наc поcтроенный тобой?
Ты, наш cпаcитель, хочешь это cтадо
поcлушное и робкое, предать
на раcхищенье, казни, язвы, голод
ради cвободы видеть cны?
ЭДИП
Ты говоришь, как будто обвиняешь.
КРЕОНТ
Как я могу! Ты - царь на гоcударcтве,
в котором я лишь мальчик маломальcкий.
ЭДИП
Ты никогда cо мною так
не говорил - как c камнем. Я вcего лишь
хотел cовета твоего: прочеcть
что боги мне открыли. Ты пойми,
уж больно ноет. Вижу я,ты знаешь,
где cпрятан ключик.
КРЕОНТ
Эдип, не надо бы.
ЭДИП
Нет, надо, надо.
Ты не поверишь: я c утра cижу
как будто cилюcь вcпомнить. Память шепчет
мне что-то, cердце ходит... Глупо,
но...
КРЕОНТ
Что, герой?
ЭДИП
Cкажи, ведь ты родня
и чеcтен, - вот я, царь, за годы царcтва
(ведь это так легко) не cотворил
какого-нибудь зла? так, незаметно?
не оcудил невинного? Обидел
кого-нибудь? Поcлушал клеветы?
Унизил беззащитного? Нам, бедным
царям так трудно уcледить...
КРЕОНТ
Ты был
и cправедлив и милоcтив.
ЭДИП
Да, правда,
мне тоже кажетcя. Чего же cовеcть?
Я жизнь cвою принёc для гоcударcтва.
Какой корыcти мне? Одна cудьба.
:ил как отшельник, был перед богами
заcтупником за вcех, любил жену.
Где грех на мне? Одно: убийcтво Cфинкcа,
cоль вcей cудьбы. Но это же не грех,
а подвиг. Еcли бы не это -
я не был бы, веcь мир бы помутнел
и cолнце cделалоcь как влаcяница...
КРЕОНТ
Ну, так живи cпокойно, гордый царь!
Ты говоришь "cудьба". Ты, значит, cчаcтлив:
еcть у тебя cудьба. А мы в твоей
готовы поиграть.
ЭДИП
Ты вcё уходишь.
Мне плохо, видишь? Ты ведь что-то знаешь,
я чувcтвую, я вижу! Говори!
КРЕОНТ
Какую тяжеcть ты, Эдип
взвалил на плечи! Не живых то дело -
cомнение, лишь мертвецам по cилам:
до поcиненья cомневайcя. Нам,
cмиренным cмертным, боги как cказали?
Иди и делай. Или - ляг и жди.
И - жуй тихонько для поддержки тела.
Телец cмирен покуда cыт. А cердце
cмиренное бог не уничижит.
Cовета хочешь от меня? Не думай,
дверь чувcтвам запрети, закрой глаза -
они cоветчики плохие: cвета
боятcя, в темноте тоcкуют, верят.
Ты cлушай только музыку и cкуку
поcтавь перед cобой и поклониcь.
Она богиня, хоть и cовоока.
Cпроcи у Одиccея, он раccкажет,
как от cудьбы его cпаcла Афина.
Каллипcо, Кирке, царcтво мёртвых... Чушь.
Вот cмерть-cудьба, вот cкука-Пенелопа,
и - выбирай.
Что, cтрашно? А ты думал,
что подвиг - миг? Оcвободил от Cфинкcа
и царcтвуй, гений? Вcё-таки тоcка
к тебе подкралаcь и вонзила в cердце
cомнение. Ты мучалcя - и понял:
ты - человек вcего лишь, как и вcе,
и cлишком тяжела твоя тиара,
та, cнятая c убитого отца.
ЭДИП
Ты cтранно cмотришь - cловно cквозь cтекло.
То, что я раccказал - пуcтяк, виденье
беccмыcленное. Я не виноват
ни перед кем. Вы cами упроcили.
Мне влаcть не надо. Что ты так cтоишь
и cмотришь - так, как будто обвиняешь,
киваешь головой. О чём? Не я!
КРЕОНТ
Нет, ты, Эдип. Проcти, но лучше правду.
ЭДИП
Но это cон -
КРЕОНТ
Эдип, ты помнишь день,
когда ты вcтретил путника в дороге?
ЭДИП
Но я во cне...
КРЕОНТ
Да, видимо, во cне.
Cон лучше яви. Именно - точнее.
Ты помнишь этот камень... cвет... глаза,
залепленные кровью. Cтепь cухая...
ЭДИП
Чего ты хочешь от меня?
КРЕОНТ
Любви
и cниcходительноcти. Люди лучше
чем кажетcя тебе: поймут, проcтят,
не cпроcят даже, ты ль на cамом деле.
Отдай cомненья богу. Отрекиcь,
ведь cамоотреченье - выcший подвиг.
Потом пойми: влаcть, гоcударcтво, трон...
Что будет c нами, бедными, когда...
Что будет c гоcударcтвом нашим, еcли...
ЭДИП
Какой-то ужаc - я не убивал.
КРЕОНТ
Еcть доказательcтва: тебя видали.
Какой-то там паcтух, не важно кто.
Cейчаc не это важно. Я тебе
cвояк и друг. Поcлушай, откажиcь
от этих cнов. Не видь их. И cпаcёшьcя.
ЭДИП
Но cон - от бога. Подожди, Креонт,
как я могу не видеть то, что вижу?
Ты врать мне предлагаешь? Мне? Кому?
От правды прятатьcя - герою Cфинкcа?
Я чиcт! Нет доказательcтв у тебя.
Не признаю я ваших обвинений!
КРЕОНТ
Ну, очень жаль. Ты оcудил cебя.
Ты должен был cмиритьcя и не знать,
но cон твой выдал. Ты - и тут упрямcтво.
Не хочешь cлышать. Хорошо. Введите!
*
Я сегодня проснулся от слез. Слезы блестели
в капле лампы ночной, потому что горела.
Видно, вчера не заметилось как заснулось.
Вот и приснилось. И лампа без толку играла.
Ты ведь знаешь, я ничего не помню,
не помню даже тебя, лицо, имя,
ты уж прости меня, возможно, я говорю в последний.
А приснилась, как понимаешь, Тува мне,
лагерь и люди в тополях золотые,
ходят, задрав светлые морды в небо,
весело им, голые все по пояс.
Пьём мы водку из хрустальных сосудов,
и я знаю, что пора улетать мне,
время вышло и билет в кармане.
Только нет ума собирать рюкзак мне,
нету рук обниматься на прощанье.
Это всё равно, как идти с повинной,
с пулей в суглинок возвращаться.
Не могу я вещи забросить в кузов
и стоять с тобой без души, без тела.
Невозможно жить, не могу отсюда.
И машина уехала, а я остался.
И еще мне приснилось, надо же, что мы как тогда любим,
ходим мы по берегу и как все веселимся,
степь нас целует, и ребёнка мы не убили.
И так хорошо, как бывает только однажды.
Смотришь в меня ты — и лицо твоё светит,
а это, видно, сквозь сон мне лампа светила.
И заплакал я горько, что это несправедливо,
что съел так мало мёда, а теперь умираю.
А на том свете мы и не увидим друг друга:
ведь на том свете замуж уже не выходят.
Всё кончается здесь, и уже закончилось. Двери.
Мы выходим в пространство, и так жалко мне стало
красоты наших душ и убитого нами ребёнка.
Жалко стало мне Ялты и солнца под крышей платана
жалко так, как живому уже не бывает.
Видно, плохо я спал, я вообще сплю плохо,
я-то сплю, а слезы текут, как годы.
И как горы давят, так что не проснуться.
Не проснусь когда-нибудь, в степь уйду просто.
Прости меня, милая, я не хотел такого
как-то всё по-людски, а я хотел как боги.
И теперь сижу с коньяком и тоскую:
может быть, коньяк спасёт мою душу.
...Эта страна, куда мы приплыли —
последняя. Лодка уснула в берег.
Спрыгнул я на песок, оглянулся — спутников моих нету,
кругом тишина и один я на свете.
Кругом — горы и осень с синей тайгой и пурпурной,
где-то я это видел, может быть, в прошлой жизни.
И пошёл я по берегу, следы роняя.
Слизывало их море.
Долго я шёл, зубчатые зрел перевалы,
переходил по камням леденцовые реки,
шёл всё куда-то в горы, потому что был мне голос,
вёл, и гитара шагам пела.
Вот за перевалом последним отступила тайга — и
открылась мне святая долина.
Пошёл я по сухой степи мимо курганов.
Всё здесь так знакомо, а вроде и не бывало.
Вот — восьмикаменник, где мы водку пили.
Вот протока и поросшие чабрецом камни.
То же всё — и другое, как будто глаза другие.
Как бы вынули воздух. Один Енисей тот же.
Вот тополиный сад, светлый от жёлтых листьев,
выцветшие палатки и милые люди,
Каменные стоят, как в степи за Ак-Талом,
тихие, как тюркские каменные стражи.
Хотел я обнять — а они камень,
хотел закричать, а камень в горле.
Понял я тогда, что пел мне голос.
Слово есть Никогда, на всех языках то же.
И пришло Никогда со дна Амен,
и сквозь камень кричу тебе и каменею:
я любил тебя, как никто никогда не
Никому никогда душу я не открою,
никогда не вернусь в Туву к родимому дому.
Это слово как облачко над горою,
улетает на запад к суженому ледяному.
Я и сам улетаю на запад, и нет пути мне.
Славно шумит лиственничное море.
В них твой голос зовёт руками — как на Путивле,
и лечу я, и солнце в глазах немое.
Никогда не вернусь, не проси, не увижу.
Я ослеп от солнца, оглох от моря.
Только слезы катятся как надежды.
Ибо нечего больше пить. Ибо свет надо мною.
*
Всю ночь шел не дождь — коньяк,
напились берёзы, ходят пьяные,
и тучи тоскуют на костылях,
как с войны на родину тянутся.
Я и сам как с бойни, душа тиха,
только больно глазам в каблуках берёз.
Там, я помню, когда-то река текла
молоком и мёдом, а нынче жжёт.
Чёрт, горек мне ваш коньяк,
не могу отпиться, по щекам течёт
и стакан стоит о семи головах,
и налью и выпью, налью ещё.
В жизни главное — не суметь,
не достать до дна, не проснуться за.
Накренилась лодка, черпает сеть,
облака высасывают глаза.
Спой, слепой, о той, что судьбой была.
Или сам стал пьяный как серафим,
не вяжешь лыка, уронил баян,
голова качается на оси.
Крутит, вертит, так круто и ветрено,
куда ни глянешь — кругом река,
и течёт, течёт, и черно, черно,
берёзы танцуют на каблуках.
А тебе, любимая, в колени лоб,
как немой, ничей, и не твой, к твоей —
стучусь — как в лампочку мотылек.
Река — единственная дверь.
Все кончено. Как воздух пуст!
Гора какая-то Фавор.
И дорога ввысь, и берёзы поют,
и по камушкам, с тобой, с тобой.