На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

АНДЖЕЙ ИКОННИКОВ-ГАЛИЦКИЙ
ИЗ ДАВНО ПРОШЕДШЕГО




О ЧАШЕ (акростих)

Итак:
	  нам ночь глядит в глаза.
Икар
	  летит, и кто его лобзал?
Смеюсь:
	  чтоб всё ж не спать. Трамвай.
У муз
	  я камень хлеба оторвал.
Сад спит.
	  И плод на дереве дрожит.
Испить 
	  бы. Телом бы дожить.
За город,
	  куда угодно от себя.
Гоморра
	  глядит, и это - Гефсима...
Алели
	  глаза и пот на лбу молитв.
Лилеи
	  растут, но мёртв у них мотив.
Икары
	  в саду как фонари:
Листва, 
	  идут, идут, ловцы, враги.
Едва
	  один алектор возгласи -
И я
	  сказал: "Пора!". И Он: "Прости."



(Окно. Семнадцать лет)

Белый дождь бежит по улице,
запахнув свой рваный плащ,
и стенает, и сутулится,
и наигрывает плач.

Искры мечет аж до дальнего
переулка. И она
появилась у печального
светло-серого окна.

Возмечтавшая понравиться
заглядевшимся извне -
притворяется красавицей
в искажающем окне.


(Семнадцатилетнее Credo)

О упейся апельсинами
в апельсиновом раю,
ангел с крыльями резиновыми,
пьющий музыку мою.

Я уйду, запойный, заполночь,
суну руки в тёплый пруд,
и коричневыми запонками
вены выльются на грунт.

Не пугайтесь, не раскусится
ампула, не будет травм, -
вместо крови хлынет музыка
из сужающихся ран.

Не багровыми росинками
разбегутся там следы:
золотыми апельсинами
я покрою дым воды.

Что бы ни было, не кончится
жизнь, зажгут колокола
весть: у Анджея Иконникова
кровь из камня истекла.                    


(В 1979 году. Накануне Афганистана)

Пройдут дожди военкоматов
как всё в судьбе твоей прошло.
Вперёд, Алёша Карамазов,
не омрачающий чело.

Аквамариновая одурь
дождей и ветров, и опять
мы будем вместе у природы 
её ненастья отбирать.

Угля в ладонях не упрятать.
Дыханьем раны бередя,
я положу лицо упрямо
на убрус встречного дождя,

и капли, как легионеры,
однообразие храня,
за исповедание веры
исколют копьями меня.

Тогда, где жёлтые ладони
сжимают площади рукав,
я выйду в небо, на колонне
святым Себастианом встав.

Меж льдом растреллиевых оргий
и желчью россиевой лжи,
один, с безумием о Боге
на смертном выдохе души.

И распахнутся глаз громады -
и не увидят ничего.
Ты мне, последний Карамазов,
закроешь тернием чело.



С.Н.РЕРИХ. "КУДА ИДЁТ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО".

О художники! Сумасшедшие!
Дым строки.
В даль холста идёт человечество,
как газеты пишут о вечности:
"дети, женщины, старики..."
Люди, думающие, что всесильны,
Атлантидами и Хиросимами
воздымающие города.
Ты куда
идёшь, человечество?
Ты владычество или наместничество?
Бесконечность или конец?
С полотна колокольными вечами
осыпается стук сердец.
Капли-краски - всё так вещественно,
как над тонущими круги.
И уходит в холст человечество,
дети, женщины, старики.


	(Видение. Зима 1979)

Под фонарем и около киоска
я ждал трамвая. Слышались едва
напевы ветра в скалах перекрёстка. 

Похоже было, что Земля мертва, 
лишь капель серпантин дрожал по коже.
Я ждал трамвая. Сутки, месяц, два...

Но вот вдали, в пучине бездорожья
взошёл багрово-красный глаз его,
подобно Марсу заиграл, тревожа.

Он подошёл. Почти и никого
в его нутре не виделось народу,
и, наклонясь от веса моего,

он съел меня, как будто бы в угоду
Тому, над головами, выше нас.
Глухая ночь метала вой и воду

и всё ждала, ждала чтобы погас
мерцающий сквозь дождевую плесень
его слепой багрово-красный глаз.

Поток колёс, дробящихся о рельсы
рассказывал свой сонный монолог,
от встречных фонарей стекло пестрелось,

и было так похоже на урок:
класс спит, бубнит учитель... Вдруг дорога
одна, без рельс, рванулась вверх и вбок,

грудь обмерла, как в предвкушенье Бога,
как будто вдруг я в воздух поднялся...
Но те! В вагоне! Те, кого немного!

Они всё так же лили голоса,
всё так же в такт качали головами,
всё так же строго высили глаза.

Я крикнул им: "Я послан Им за вами!
Здесь свет дневной от мертвечины жёлт,
а вы не видите, что за словами..." -

Но голос мой был якорно тяжёл
и падал в дно, на цепь в гортань подвешен,
как будто воздух из него ушёл.

Внезапно, цвета утренних черешен
с окна упала капля, и за ней -
другая, третья. Ветер вился, бешен,

играя олеандрами теней
и фонари во тьму голосовали.
Я глянул - бездна! Кружимся мы в ней.

Но те, в вагоне, пьющие глазами,
всё так же гордо высили глаза,
всё так же насмехались голосами.

И пустота как чёрная слеза
в мой мозг влилась, твердь выросла из пены...
Но те молчали. Высили глаза.

И понял я, что это - манекены


	(Из середины восьмидесятых)

Сидит старуха, смотрит в сад. В саду 
деревья одинаковые и
забор подгнивший. Больше - ничего.

Всё старое, больное. Тут слезу
старухин источает глаз. Струи
от солнца упадают на чело.

Любовь преображает всё. Стена.
Окно бесцветное как самогон.
Выходит сын, он сед: он из тюрьмы.

За избиенье матери он на
два года был посажен. Сквозь забор
однообразные леса видны.


АКРОСТИХ-СОНЕТ. САМОМУ СЕБЕ.
(Середина восьмидесятых)

А я-то кто? Орфей на крючьях струн?
Нерв-Никон в зуб? Лаокоон с детьми?
Дыханья нет. Передвигаю стул.
Рука, держа перо, дрожит: "Дыхни!"

Единство лба и вен рождает стук.
Йод крови прожигает кожу. Дни
Исчезнут в клювах вечности. Так с рук
Клюют синицы. С мачты крик: "Где мы?"

Обидно: путь в тумане. Ни фига
Не зришь в волнах, и в мире, и в себе.
На нерест ночь уходит под фонарь

Икру дождя рожать на серебре.
Как пусто всё! И хочется на "фа"
Обойму разорвать, заснуть в зерне.

Второе августа. Дождь на Земле.


СОНЕТ
(Середина восьмидесятых)

Густая ночь. Лиловые тона.
И к Вертеру прильнула так подруга,
что даже пуля не вольна
была бы оторвать их друг от друга.

Лишь занавески всплеск со дна -
от мира целого. Но - в пушку туго
забит заряд. И пахарь ждёт у плуга
на пашнях Йены иль Бородина.

Вода сошла. И снова на
берег набежав, легла. Ни круга.
Ночь и на треть не пройдена.
В ней мошкариная кружится вьюга.

И к Вертеру прижалась так подруга,
Как будто взмах - и улетит она.


(Венчание. Середина восьмидесятых)

Скачут, скачут кони, кони.
Колокол, бьются комья.

Церковь там мёртвая да плечи нагие.
На горе на конях - князь да княгиня.

Кони, кони, скачут, скачут.
Ванюшка Машеньку на руках качает.

В веру крещает.

Мария входит во храм.
Ночь, и кто нас хранит?
Креститель стоит Иван
стад хромых.

К моему лицу
ты прижмись - к угольку трава.
Свет мой, гибель моя - я лгу
перед троном Творца.

Ночь. А наутро - платье льняное.
Водит их священник кругом налоя.

Детей у них не было, но они жили.
Телу Господа служили.

Что же, и это - глас соловьин.
Господи да Боже, благослови.


ТЕРЦИНЫ (Середина восьмидесятых)

Мой зад приняв в пружинные объятья,
вздохнуло кресло тяжело,
мол, вот принуждено страдать я.

И дверь, в меня уставясь как жерло
бездонной пушки, задрожала грозно,
чтоб семя тли во мне не ожило.

Там врач сидел, нахмурившись серьёзно,
и что-то беспощадное писал
в бумаге: вроде слова "поздно".

В его глазах огонь плясал
и падал на скалу стола напалмом,
где гриф рецепта крылья распластал.

Так с мотоцикла падают на полном.



(Август. Середина восьмидесятых)

Зверем выбрел из леса туман.
Плыли звёзды в воздушной слюде.
С человечьим лицом Тамерлан,
лягушонок на камне сидел.

Разговаривал соловей
с ночью вежливым горлом на "вы".
Загляделся в небесный ручей
пучеглазый Нарцисс головы.

Ты скачи, мой божонок, домой,
сторонись человечьих подошв.
Ты от ветра уже с сединой.
Не люби небеса, пропадёшь.


КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Баюшки-баю.
Спи на краю.
Я тебе, паю, 
глазки склюю.

Спи, мой младенчик,
будешь без слёз.
Я тебе венчик
белый принёс.

Что тебе станет? 
Спи без креста.
Смерть не обманет:
мера не та.

Верен был в малом, -
где твой пастух?
Там, над каналом
реет петух.

Лунный рукавчик...
Пей через край.
На, мой красавчик,
не расплескай.



(Около девяностого)

Стегал стиха-коня, и настегал.
Ну звёзды, слизь... Есть звёзды и в колодце.
По Марте в роще бредит нахтигаль.
Он не умрёт, но голос! Раскололось.
Раскольник я теперь тоской бинтов,
и топорище так в ладони дышит,
как грудь прекраснейшей из всех веков,
что никогда в объятьях не задушит.
Как я любил! Иль не любил, но - как!
Кровь горлом каждому стихотворенью.
Ты не поверила мне. В небе - знак.
Вверх занавес - и сам себе не верю.
Как говорится, вышел. Шум затих.
Зал - как стакан: сверкает каждой гранью.
Я струны взял на пальцах золотых -
и вырвал с мясом. Не играю!


***

Ну положим, сердце йок,
сгнило, чтоб не расти.
Всем хочется как коньяк
во всём простоты простынь.
Такой как воблы любви,
такого - правды, как жир,
особенно слов: ну, в них
реквиемца души.
Особенно - познавать
до дна, достучать до суть.

Вечер. Иду, поздноват,
иду - и стакан несу.
И ничего не на
Ноченька. Пятна чувств.
Наливай. Начинай,
Небо. Я - научусь.


***

Помню, я ещё молодушкой... - беда!
Побежала, застучало у ворот.
Думал, армия в поход куда-то - да!
В тучах топот, будто армия идёт.
Лица хмуры, неприютная страна.
Сорок ехали, а одного везли.
Весь израненный и жалобно стонал.
Ты свирель мою несчастную возьми.
К ранам вырони - и будет весело.
Что глядишь в меня, как суженый в избу?
А в глазах его смеётся серебро.
Как, любимая, проехали, везут.
Знать, душа моя спустилась в тот отсек,
что не нужен я и Богу за моря.
"Ты не мимо чашу выплесни, Отец,
подожди" - молитва мечется моя.


. . . . . . . . . . . . 

Ведь не станет никто ж,
будь ты гений, погиб,
просто с пьяни уснёшь,
с ног тянуть сапоги,
в ванну век волочить,
мыть те брызги с лица
иль до синих ключиц
ртом притра-гивать-ся.

Ты с похмелья красив.
Видно: в щах не жилец.
Заблевал сапоги.
Ну их на хуй - жалеть.


СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ ВСТРЕЧА
(из Верлена)

В эвкалиптах в саду, холодно в нём,
тени вот прошли вдвоём.

Губы их немы, измены глаза.
Еле слышны голоса.

В морось в саду, только тайком,
двое прокрались под зон-ти-ком.

"Помнишь пляж и волны шли толпами к нам?"
"Я давно их забыл, столько раз вспоминал."

"Твоё сердце, вот я, мне танцует ли вслед
и во сне лишь меня..." - "Нет."

"Как был свод, голубел, как мечтали за склон!"
"Ангел мечты отлетел в этот свод, чёрен он."

Так шли, и прошли, и покрыла их тьма.
На песке начертанные имена.



ИЗ СТИХОВ «АГАПЭ» (середина девяностых)

***

И когда я заснул в холодной палатке,
это ты вышла из небесного овала,
который я, спящий, увидел над входом.
Это ты вышла как бы прощаться.
Боже, со любовью, как тогда, помнишь,
Прикоснулась к голове моей заиндевелой,
по волосам провела два раза как по волнам лодка.
Вспомнил я всё и сквозь сон прослезился,
и засмеялся, будто меня взяли.
И сказала ты, и то без звука,
всего-то: "Спи, мой любимый".
Но больше мне никто никогда не скажет.
Больше ничего со мной не станет.
Это я к себе домой вернулся.
И ушла ты в бесконца пространство
как успенская миниатюра.
И лежу, не двинуться, тифозно,
пьёт комар и не заснуть до края -
Я люблю тебя - по телефону,
от земли до неба вырастая.


	***

Надо мной тополиный свод,
нечто чёрное в три ручья.
Никуда не выйти из век, 
не заклеить их, дурачья.
Я лежу в постели пустой,
только делаю вид, что жив.
Тень Твоя ни одним перстом
не притрагивается. Будем ждать.
Ну приехал, уеду наг -
как утопленник по реке.
Будто взяли под руки нас
и увозят в грузовике.
Что мне сделают за чертой
пуще вечности? Бабий Яр?
Хуже ямы, где я, живой,
и о воле еще?.. 
               Ноябрь.
Одинаковое в окне -
что с тобою, что без тебя.
Понимаешь это - конец.
Жизнь заканчивается. Потерял.


***

К тридцати четырём годам
я всё потерял, чем жил.
Ум высосал алкоголь.
Всё, что помнил - забыл.
Всё выдохнул, весь свой вдох.
Кровь выпили комары.
Иду над Смоленкой вдоль,
гляжу в иные миры.
Как странно: есть рук и ног,
и то же моё лицо,
и те же мысли, и ночь
спокойно гладит листвой.
И даже тебя и ту
всё так же люблю, нет, боль...
Но всё - другое. Иду
как будто и не бывал.
Единица в Тройце есть.
Как это странно: как всё.
Как будто за руку взять
и гладить волос её.
Как странно: как будто чист.
Иду к тебе - и поёт.
И сердце стучит, стучит.
Наверно, скоро умрёт.


	***

Нет, я не Хлебников - другой;
не с Лермонтовым - не из ранних,-
но меченый и молодой.
Как выть нам, эллинам, в зырянах?

Я к вам пишу. Чего же боль?
Ах, это кожа под пером-то
кричит. Я пробовал: живой,
и к вам войду, как письма с фронта

доходят. Как чертополох
сквозь железобетон - в иное.
И не Ионой - не пророк, -
но Иовом, в грязи и гное,

сквозь них выцеживая слов
целебность, вас - как в путь последний -
возьму, как лодку за весло,
и изведу из преисподней.

Не я, но Дышащий во мне.
В стране от мертвечины голой,
я уведу туда, где не.
Как волк перегрызает горло.


	***

Взгляни в окно: там снег идёт, дурак.
Мы виноваты, но зачем ему-то?
В затылок выстроились провода
и фонари, как с вышек пулемёты.

Мой стих несовершенен, это да,
а потому, что в каждой строчке дует.
Нет у орла кола и ни двора,
ни матери, ни дочери, ни друга,
лишь тень его скользит по целине,
черновиком по световой пустыне.
Вот облака, цепочки белых Не,
в соседней сини тают постепенно.
Построились, друзья, и шагом марш,
куда-нибудь, где никогда не гаснут.
Вот так и у меня. И умер март,
апрель и май, июнь, июль и август.
А в сентябре - дорога и конвой,
ведут, и не остановиться, ноги.

Как выйти? Взвыть в отчаянье? Как волк,
загрызть судьбу на забубённой ноте?
(бьёт телефон, а в доме никого,
лишь тень в луче сужается, лунатик.)
Отчаянье - оно как Отче наш:
не вдумывайся, главное, а в голос.
Загадывал для чаш, а вышел нож.
И ничего во мне не раскололось.
Я не любил тебя и никого.
Но по утрам лишь снишься ты, нагая.
Как говорится, ясно. Снег в окно
вышагивает белою нагайкой.
Как будто осень, поезд, и с тайгой
зеленожёлтое такое стало...
Но как мне быть с отчаяньем, с тобой,
как без тебя - дожить до полустанка?
Я только коньяку чуть-чуть налью,
возьму и не расплескаю за рюмку...
Они уходят, бедные, на юг,
снежинки. Не берут меня на руку.

Глянь: где-то там, в смертельной высоте
выходит снег из белыя палаты.
И гонят нас (а души-то без тел)
к нему. И не остановить полёта.


ДОМАМ

И когда поведут казниться,
падая, прошепчу с землёй я:
- Извините, дома-зенитки,
что на вашей не размовляю.
На закате как возникая
из колумбова ока-олова,
вы - америки языками.
Я не понимаю ни слова.
Что за лица на вас! Калики!
Спины, гордые как смольнянки.
Вы стоите строкой ковыльей
на крови моя, - умоляю:
отпустите меня, объедка,
не топчите обмерок-душу.
Обещаю вам, я уеду
навсегда, на край света, выжгу.
Ну куда мне, коню слепому,
как не в степи да звёзд каялы.
Я покаюсь, всё, грешник, вспомню.
Отпустите на покаянье!
Не могу я больше, нет дыха 
между каменем и асфальтом
отражаться в дверь-моссадыках,
в стёклах отгульем повторяться
десятимиллионократно
в каждом глазе существ на сваях,
однокамерниках ленинградских.
Ни камням, никому не свой я.
Одноперст как аминь в молитве,
выбежал, к небесам приткнулся.
Вы, дома, вы-то хоть поймите, 
не отриньте меня, придурка.


***

Как сто умов моих умных
не найти мне той воли,
ни воли и ни неволи -
ничего мне не видно.
Только одно мне видно:
белая птица ходит
по степи и вздыхает,
ищет что-то в травинках.
Видно, жизнь мою ищет,
хочет взяти на небо.
Ходит, дура, вздыхает,
хочет - и не взлетает.
Как же так получилось,
что глотнул я и умер?
Вот лежу, и сочится 
в небо каплями ум мой.
Ох ты, степь дорогая,
приюти дурака, я,
до утра, до спасенья.
Ветер воет над степью.

Пустотою качают
травы степные горько,
будто в Стрельне качели:
помнишь, мы с ними гирьки,
что-то детское: осень,
ветка с сердцем из капли,
что целует волоски 
над твоими висками.
Как же так получилось,
всё ушло и не дышит,
только строчки лучами
птица по снегу пишет.
Будто хочет проснуться,
тело выключит, выйдет.
В вечность перелистнуться.
Силится - и не видит.          


***

Вышел: снегу-то! Бело до боли.
Уже три месяца дни как пятна.
Я топил чашу-голову в алкоголе,
все, что тебе говорил - неправда.
Не хватал губой сладкий твой - телефона,
и не трогал утром твои во сне я,
и не выл, не думай, не выл за форточку.
Тихо вел себя, все во мне - веселье.
Вот сегодня вышел в первый раз за десять,
Каждый шаг - черным по белу, к серафиму.
Не вини меня, сама же держишь
мою вырезанную сердцевину.

Я не знаю, куда к твоим, где голос,
Пал бы в белый свет, да нет света.
Пью, башкой на столе, такую горечь,
как архангел, который свергнут.
Не беги куда - всё равно настигнет,
каплей высохнешь у железной двери.
И растет, и рвется душа как стигмат
за единственное, что держит.

Ну зачем ты снишься, и невозможно,
не могу от этого просыпаться
Всё равно как жабрами на воздух
как в ладонях уголья пересыпая.
Вот сегодня не выдержал - вышел,
закружилась голова до неба,
и стою, и тень двоится,
как отчаянье и надежда.


МОНОЛОГ

Фонарь качается как звонарь,
кончается свет у него.
А я, Боже мой, шёл к нему всю жизнь,
сквозь пепел лиц, головни квартир.
Как часто красным кормил я снег
и кожу рук отдавал камням!
Мечта о свете твоём во сне
от пули в рот стерегла меня.
Как часть я стал твоего луча
надломленного. Пальцы-мел
касаются моего плеча.
Я им служил как жил, как умел.
Но всё кончается - есть такой инстинкт.
Всё, что качается - замрёт.
В пустую точку совьётся стих.
В землю ляжет всё, что растёт.
Всем нам спокойствие ледника.
Осень - время, когда легко.
Холодный ноябрь в ледяной декабрь
перетекает. Мёд. Молоко.
Я с желчью пил. Этот холод - тот.
Последняя по щеке потекла.
Мы гаснем вместе. И не поёт
в гортани капелька фитилька.
Кончаются времена мои.
Качает ставни весна молитв.
Взмах в небо - аист. Синь вен - апрель.
Смерть - просто арфа тебе, Орфей.
Свет спит в зерне. В нетленном льне
выходишь, милая, из земли.
И всё, что выше, и всё, что во мне -
кончается. Пелена. Замри.


***

Как безумец спит поручик во степу,
руки крестятся закинутые там,
а душа его слезинкой по стеклу,
равнодушная, уходит к небесам.

А молоденький, как первая струна,
даже лоб ещё морщиной не пророс.
А в стекляшках потускневших - тишина,
и не смотрят, а наоборот.

Дай обнять тебя, сын убиенный мой,
по простреленной погладить голове.
Я и сам такой же был. И в день Восьмой
без дыханья припаду к сырой траве.

И возьмут меня и понесут к тебе, 
в золотые Елисейские поля,
где легко, и в продырявленной главе
только тихая качается полынь.

И прости меня, безумца самого.
Боже правый, до чего ж я одинок!
Жизнь кончается, и замело
даже след мой на дорожке ледяной.


ДЕМОН.

Ты, меня не читатель,
последнего слова того
не услышатель, 
на высоты не гонитель.
Отпусти меня! Я не слышу уже ничего.
Безъязыкий Орфей.
Опалённый в пустыне свидетель.

Мои внутренности разорванные - по камням.
С каждой судорогой вдоха теряюсь в пустыне - 
такой же
как в глазах Твоих. 
К человечеству прирастаю: к костям.
Всё я сдал в эту бездну. 
Всю выкрикнул душу и кожу.

Я прошёл мимо века как тунгусский метеорит.
Весь распался я, ангел, весь вышел в бездонную 
эру.
Здесь - кончается.
Тридцать семь.
И уже не болит.
Но - молитвой, в последний, помилуй, -
про девочку эту.

Я её не любил - я никого не любил.
Но - светло её глаз, эта родинка у ключицы,
эти детские пальцы, волосы-колыбель.
Сохрани их навеки, о Господи,
и я исчезну.

Пьяница бытия, я отказываюсь от всего.
Ну уйдёт разве зверь в засуху от водопоя?
Я уйду, я расправлюсь, я вычеркну имя своё,
лишь она пусть останется - 
вечная и молодая.

Слышишь Ты меня - 
через тысячу звёздных квартир,
Ты, Единственный, как единственная Та - кто с 
ней?
Останавливается 
мне дышать.
На мою, на крови,
на краю, 
оглянись хоть Ты, 
на коленях, 
на Космос.
	


В ЗАКЛЮЧЕНИЕ:

О РУССКОМ ЯЗЫКЕ

Язык наш русский стал ужасно беден.
Под нарами прикормленный, обыден.
Шурует дворня, барин - в Баден-Баден.
Свобода тела по Ньютону - вниз.
Писать на этом стало впадлу. Свыше
назначено. А Ксюши или Саши
с любовью-сексом подождут. На суше
дышу как кит. Теряю оптимизм.

Мне в Питер по-нездешнему паршиво.
Мне в людях лучше дышится Варшава,
Стамбул, Аддис-Абеба. Без Большого
и Мариинского я обойдусь.
Я динозавр древлянства или что я?
Мне одинаково душны Нью-Йорк и Шуя.
"Дрожишь ты, дон Гуан!" - мне жмёт шестая
часть света под названьем тяжким "Русь".

Я вырывался. Шёл курить в санузел.
Искал за правду. Всю до дна изъездил.
Мой паспорт на вокзале кто-то спиздил:
то ли в Тайшете, то ли где? В Инте?
Я обучался горловому пенью.
Я видел всю - и ничего не помню.
Да нечего и помнить: воск по камню.
Язык наш беден: все слова не те.

Дух выдохся. Да мы и сами те ли?
Те - брали по-отрепьевски. Платили
по-аввакумовски. Ковали в Туле.
Клеймили в лбы. Брели Угрюм-рекой.
Всё вымерло: и осетры, и тюлька.
И реки высохли. Остались только:
для правды - кухня, для любви - постелька.
И глаз в глазок. Цепочка. Приоткрой.

Столица наша. Здесь боярин Кучка
лет сто назад отстроил водокачку.
И Разин-Берг (сарынь ему на кичку)
творил над плахой свой последний блуд.
Здесь кровью из спасителева храма
наполнили бассейн (какого хрена?).
Потом спустили. Ни вохры ни хора.
Не плавают (нет дна) и не поют.

Ах да, простите: ждущим потрафили-с.
Храм восстановлен и низвергнут Феликс.
На месте вагины воздвигнут фаллос.
Всё на сто восемьдесят. Строем в рай.
Здесь водку пьют, блюют и любят строем.
Осточертело. Пляшем, рушим, строим -
при царь-Горохе, за советским строем,
под игом и до ига. Догорай.

Лучина. Пью без лампы. В стенку дышит
чужая женщина. Луна ладошит
в стекло. В рот опрокидываю. Душит.
И отпускает. Выдох. Тень. Плита.
В окно стучится ветка. Ставлю чайник.
Газ поворачиваю. Соучастник.
И жду со спичкой... Парус... Крики чаек...
И речь заканчиваю. Немота.