На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

АНДЖЕЙ ИКОННИКОВ-ГАЛИЦКИЙ
ПЕТЕРБУРГСКИЕ АНГЕЛЫ



И новый день взошёл. Столица поднялась
и за дела свои вседневные взялась.
Без дел один, раздавлен тяжкой думой,
бедняк дремал в норе своей угрюмой
на Лиговке. Раскрытая пред ним 
белела книга. За окном печальным
печальный город смутно цепенел,
и выше крыш, над шпилем вертикальным
казалось, песнь победы ангел пел.

Он вдруг очнулся. В дрогнувшем стекле
какой-то тонкий света лучик бился,
и на стене, в безвольной полумгле
весь город вверх ногами отразился.
Там так же полз трамвай, брёл пешеход
присоски ног неся, и голубь плавал,
и страшно нем, к трубе прижавши рот,
в неслыханную бездну ангел падал.

Что? Дверь. "Войдите!" - хрипло (он пять дней
не говорил, курил). На грязном блюдце
окурки шелохнулись. Дверь. За ней -
пустое, чёрное... В затылок бьются
невидимые крылья. Кто? Вошла:
высокая, чужая... - "Здравствуй, Павел.
Ты не звонил пять дней. Я не жила.
И не ждала уже..." - Ребёнок плакал
за стенкой у соседей. - "Всё ты пил.
Жизнь так бессмысленна. Угрюмый город.
Как душно у тебя! Какая пыль. 
Погибнешь здесь. Пойдём." - Он встал, за горло
схватил себя, шатнулся... Не упал.
Взгляд встретил... Над обоями по стенке 
всё тот же луч всё то же рисовал.

Сняла своё и села на постели.

Проснулся. Темнота. Провёл. Рука
прочла: живое. Женское. Дыханье
чужое. "Кто? Зачем? Да. Да". В рукав
не попадая, не надел халата.
И вдруг всего перекорёжил страх.
Как бы отчаянье и отвращенье 
и озарение: кровь, мозг, остра
чернильница в руке. И ожиданье.

Оделся  тихо, встал, ботинки взял.
Тушь коридора. Вышел. На площадке
светлело. Прислонился, завязал
шнурки... И задохнулся: "Не прощаюсь" - 
и усмехнулся. Душно и темно,
должно быть, август. Дверь пробормотала
и замерла. На Лиговке стеной
стояло небо. Произнёс в пространство:

"Любил её. Кого? Её. Вот здесь
лежит предмет "она". Она. Не я, а
другое: мясо, кожа, мозги, слизь...
В других хрусталиках лазурь другая. 
Тот запах, поры, пот - чужая гниль
и мёртвое... Всё - смерть, стена, не выйти.
Боюсь и ненавижу! Помоги
и отведи Ты, как боёк на выстрел."

...Когда-нибудь приду домой, а там
зрачки расширенные в западнях
и запах страшный корвалола 
мой ум пронзит,
и, отведя глаза, соседка скажет:

"Уж поздно".

Ветер тих. И сердце
чрез силу бьётся. 
Стой, мой детский страх,
молчи, уймись, усни. Ведь есть же крылья
бессмертные у душ, и в небо ночевать
уходят.

Вот здесь она лежит - как плод лежит.
Жена ль, сестра, мать, серафим - никто.
Слов никаких не говорит. Никак
не думает. Не смотрит никуда.
Что ж это? Грязи горсть? Предмет?
Одежда - как в купальне -
Да где ж купальщица-то? Скорлупа -
да где ж ядро? И было ли? Теперь
придут, возьмут. Под гору колесо
покатится. Крик не удержит горло.

Мы всё перенесём: мороз и голод
и солнце и чудесный день. И всё.

В рубашке лёгкой так под ветерок.
Рассвет рождался. Над слюдой канала
собор взлетал вселенной поперёк
и окаменевал. Под колокольней
раскачивались тополя черно.
Он их не видел. Тучи торопились.
Он ничего не думал, ничего
не чувствовал. Там, у угла, где пиво -
остановился. "Выпить!" Выпил. Взял
ещё. Блаженство вылилось. Тут пьяный,
закашливаясь, "Приму" пригублял
и выдыхая дым: "Ты слушай, парень!
Ты, бля, не огорчайся. Бабы - дрянь.
Мы их и гладим - всё, бля, против шерсти.
А жизнь прекрасна. Небо-то! Ты глянь.
Ты выпей водки - и захорошеет.
Как этот... Князь Болконский. Ну, роман.
Судьба - ментовка: развернуться негде.
Всё точно: всё пустое, всё обман.
А вечны только этот шпиль да небо.
У Бога бы спросить: Ты есть ли, Бог?
Ну, угости меня, плесни вдогонку."

Ему вдруг стало мерзко, тошно. Боль,
как будто нож наставили по горлу.

Трамваи шли на согнутых ногах.
Тень утра тяжелела на ресницах. 
Он брёл домой, глотая перегар,
и думал: "Слава Богу, всё приснилось."
И голубь плавал в светлой пустоте.
"Как хорошо-то! Ни любви, ни страха.
Одна свобода. Ангел на кресте,
летящий в бесконечность." - Листьев стая
взметнулась. - "Я не мог хотеть убить.
Я принимаю всё, весь мир, всё это 
кружение. До бездны и трубы.
До выхода на волю. До рассвета."

По лестнице холодной. Дверь. Ключом.
В квартире тихо, тускло. За соседней
умолк ребёнок. Лишь трамвай кричал
на улице - над бездной, как последний.
Опять к себе - всё в ту же пыль и мглу.
Глаза прошли. Одежда, подстаканник,
и книга на столе, и на углу -
чернильница на бронзовой подставке,
запачканная чем-то. Воздух плыл.
Она лежала, завернув простынку.
Он подошёл к постели, приоткрыл,
поцеловал холодный лоб. И вскрикнул.

6-9 июля 1999

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 

P.S.

Вот это - как наркотик: дом, часы,
бульвар затоптанный, две-три скамейки.
Теперь во двор. Там ангелы сидят
и пьют вино.

Я каждый день к вам прихожу, и мне
легко по лестнице взбегать, и в дверь
прокрадываться взглядом, и к звонку
прислушиваться - как к сердцу. Страх упрямый,
опять во мне кружение твоё.

Я так устал, как будто шёл семь лет
без остановки. Вот к дверям пришёл,
а в келье гости, так и с вами мы 
двух слов сказать друг другу не успеем.

И всё мне кажется, что я иду к вам,
и сумрак осени, глаза
и волосы как на холстах Ван-Дейка,
и холодно, и улица как за 
край неба уползающая змейка.
					




***

Что-то мне беспокойство
в душу тычет культями.
За Смоленкой березы
крестятся, улетают.
И собаки гуляют
всё кругом и налево.
Всё кругом побелело,
потому что зима ведь.
Ну природа, коварство:
край кладбища за миром.
Нам деревья кивают,
думают - заманили.
Ставь тихонько ботинку -
да и мимо. Свищите!

Я поставил бутылку
кофейку вскипятити.
Вынул рыбу - в ней перстень.
Охнуло сердце-камень.
Газ зажёгся как петля
с горлышкою заката.
Как на воздух из комнат,
всё так ясно вдруг стало:
на углу горизонта
и морского вокзала,
у Большого проспекта
и проспекты Наличной
(взявшись за руки светят
окна их в бесконечность).
И увидел (слова те!)
сам свою и чужую
жизнь - на чёрной кровати
скомканною тужуркой,
сброшенной тварью: кожа
натянулась на локоть.
Как на небе, качаясь,
тучки сходятся в Логос.
И предстали мне горы
синим солнцем за Летой.
Как дорогой шофёр их
обмотал изолентой.
И колёса топтали
чёрну речку асфальта...
Я люблю тебя, тает,
высохли, не осталось.
Сядут воспоминанья:
руку к солнцу, идёшь ты.
С нас деревья снимают
белые спецодежды.
И бежишь ты навстречу,
ввысь, роняешь перчатку
за Смоленскую речку,
как февральскую чайку.
И кружится, кружится
над Саянами тучка,
как последняя жизня
улетевшей оттуда.

Что-то мне замечталось.
Стало в горле безбрежность.
Кофейку убежалось
на плиты белоснежность.
И в окне уже холод.
И по снегу идёшь ты.
И деревья уходят
в темноту - как надежды.






СТРОФЫ О ПОХОРОНАХ C.

I.

Теперь он там, где всё ему равно
что пишут здесь о нём, или не пишут.
Так рыбы в хлад уходят спать на дно,
и не понять, чем там их жабры дышат.
Так зек из камеры на волю вышед,
глядит вокруг, пьёт воздух как вино.
Зови его, кричи - а он не слышит,
и на щеках узор нездешний вышит,
и замерло в груди веретено.

II.

Как всё тут странно! Жить - бежать; не сметь
остановиться, вслушаться: что чётом
толчётся под ребром; в какую сеть
несёт нас, рыб; каким водоворотом
затягивает; на какое дно... Там -
от "некогда" - шаг в "никогда". Поспеть,
перешагнуть - и замереть: по сотам,
в воск вечности. В седьмом колене, в сотом.
Жить - это лишь не знать, что значит "смерть".

III.

Смерть есть безумие. В ней не понять,
кто прав, кто виноват: и те, и эти
безмолвствуют. Ни бросить, ни принять.
Ни то, ни сё. Ни в темноте, ни в свете.
Стоим в огромном зале. На паркете
рисует зайчик. Тычемся поднять -
и ловим пустоту. И вдаль, на все те
четыре плоских стороны - и в нети,
и кверху, в космос... стало быть, на пять.

IV.

Он был умён... Три дня назад, с утра.
Он был красив... Но всё, уже не будет.
Вон маленькое чёрное у рта
растёт пятно. А это что - на лбу, и
другое, ниже века? В сей посуде
пируют мухи: им-то здесь ура.
Да: глина к глине, прах во прах. И буди.
Мы все (он, мухи, я) - одно, на блюде
разложенное: мякоть, кожура. 

V.

Смерть - равенство. Я пристально глядел:
лежит, серьёзен. Те, другие - тоже.
И та же тяжесть щёк, нос так же бел.
О Господи, как все-то мы похожи!
Стоим, потупясь. Те - идут. По той же
дороженьке - к безмолвию. Без тел,
без лиц, без даже чувств. Покой. По коже
царапается ветер. Жизнь до дрожи 
бессмысленна - как восемь букв: "расстрел". 

VI.

Цель - никуда. И мыслей нет. И звать
не хочется: он здесь уже не нужен.
Вот подойдут, возьмут. Так просто - взять
и унести. Свет глаз - тех двух жемчужин,
высоким штилем говоря, - кому ж он...
А, никому. Воск пальцев... Эти пять
ещё три дня назад сжимались... Ужин
давно остыл. Плывём. Плот перегружен,
и лишнее выбрасываем. Спать.

VII.

Смерть - степень пустоты. Как, скажем, степь.
Пасть горизонта. Самое простое,
бесследное. Тень птицы на кресте
на фоне неба. Сжатие простора
до точки. До объятия. Пристройка
к нулю - без окон, без дверей, без стен,
без ничего. Движение, пустое
как бег на месте в темноте. Путь стоя.
Всё, всё обман здесь, в этой пустоте.

VIII.

Он - мёртв. Я - на его похоронах.
Я жив ещё. Мне это не простится.
Вдруг озарится купол. На стенах
забегали лучи. Под своды птица
взлетела - и растаяла. И лица
окрасились - и побледнели. Взмах -
и падаем. Колодец: не разбиться,
не крикнуть времени остановиться, 
и смерти не сказать "иди ты на х..."

IX.

Последний хрип и первое уа
суть лишь начало и конец дыханья.
Начало и конец. Не в бездну, а
в беззвучие за краем мирозданья,
что пострашнее бездны, - без страданья
уходит он. А мы здесь а труа
с надеждой и тоской... Молчим. Сиянье.
Да, вот сегодня в Эрмитаже я не
нашёл Мадонну Бенуа...