На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

МАРИЯ КАМЕНКОВИЧ
КРЫСОЛОВ
(эссе о Сосноре)




Кем был Соснора в глазах посетителей и завсегдатаев ЛИТО? Для меня это полная загадка. Это настолько странный, вне всего стоящий человек, что и всех, кто был рядом с ним, он неизбежно затягивал в какие-то странные миры. Кем он был для Димочки, наименее поддававшегося его чарам? Полная загадка. Что находили в нём «археологи»? Хоть бы мне кто-нибудь объяснил. Это настолько странный, «не отсюда» человек, что всех, кто оказывался рядом с ним, он неизбежно затягивал в свои столь же странные миры. Соснора – инопланетянин, добровольный аутсайдер, человек ниоткуда и ничей, вне традиций, почти вне человечества («Не удалён и не удержан — \Сам удалился и стою»). Отсюда и особый язык, особая интонация его стихов и прозы – это речи инопланетянина, которому странно все, что он видит на чуждой планете, странен и язык, и он овладел им как-то по своему, и искажает на свой лад, и на свой лад переживает и проживает драму и трагедию здешнего существования, может быть – острее, страшнее местных жителей. В «Дне Зверя» искажены питерские названия – река Фанданго и пр. Пришелец неправильно расслышал, или его приборы неправильно расшифровали. И он этим бравирует (всегда и везде. «Я всадник, я воин, я в поле один…», «…Я ваших зелий петли не урвал…» (цитирую по памяти)). Сказать «Фонтанка» — значит выдать, что знаком с местностью и ссылаешься на что-то всем известное. Хитрый пришелец так и поступил бы, выдал бы себя за аборигена. Но У Сосноры при всей его насквозь прожжённости (чего нет даже у Бродского, а Кушнер и вовсе ему антипод) – вечное детское удивление перед всем, что в мире. Поэтому и образ мира, им созданный – сосноровская Россия, сосноровская Европа с Королем Казимиром, Завороженным Комонем и готическими ангелами («…стояли или спали, — молились…»), сосноровские Города – это образы альтернативного мира, может быть, из снов. Сосноре почему-то оказалась доступна тайная суть Европы, ее квинтэссенция, дистиллированная через Польшу (в Польше – тигль, где кипят и выпариваются все культуры).

По крайней мере, Сосноре удавалось своим странным миром заворожить, отвлечь от того, что было вокруг, а что было – мы знаем. Не обязательно от «плохого», «советского». От всего – в невыразимое. В ДРУГОЕ. Может быть, Соснора – это ночные сны Петербурга 70-х. Петербургу снился Запад, пока он был Ленинградом. (Теперь ему снится Россия, его собственные путешествия по России и иные миры, куда выход – прямо здесь, на месте, и не нужно никуда идти). Недаром Соснору полюбили на Западе – за сны о себе. А кем он был в России? Аутсайдером даже в среде аутсайдеров, но центром каких-то микрокругов и кружков. Он, например, руководил несколькими ЛИТО. Впрочем, Соснора в роли руководителя ЛИТО – это чистый сюрреализм. Добро ещё, в его последнем ЛИТО – в незабвенном клубе им.Цюрупы на берегу Обводного канала — собиралась всё же молодёжь. А в Доме Учёных в Лесном преобладали, помимо неизбежных великовозрастных графоманов, приличные стихослагатели хорошо за сорок. Это позже Кушнер слепил из этих стихослагателей этакую Касталию поэтических гурманов. А Соснора в Доме Ученых был как волк в овечьем стаде или коршун в курятнике – клевал, загрызал, крушил. Начальница библиотеки, милая женщина, при которой было ЛИТО, участвовала в изгнании Сосноры с энтузиазмом – она видела в нем средоточие всех пороков. Наверное, так оно и было, а кроме того – он был опасным торговцем поэтическими наркотиками, и уж никак не наставником взрослых дяденек и тетенек. Но и наставником молодых он быть никак не мог, и в том, что он перехал с улицы Зодчего Росси на улицу Наставников (или на соседнюю. Не помню. И не важно), заключён такой юмор, что так и видишь, как до коликов потешались отвечавшие за этот переезд служебные духи. Для детишек из ЛИТО Соснора был не педагогом, а Крысоловом. И для меня, конечно.

Я поначалу и не подозревала, что Соснора – не проводник в Мир и даже не проводник в Поэзию, и никого никуда вести не собирается вообще. Я горела святым огнём ученичества. Это была полная наркотическая зависимость. Но Соснора, по инопланетности своей, поначалу даже не замечал, что ему подсовывается роль учителя. Ловить его фразы и советы во время прогулок с ним или у него в гостях было совершенно бесполезно. Он мог, конечно, случайно обронить что-нибудь бесценное, что впоследствии сотню раз пригождалось, но только на заседаниях ЛИТО превращался в подлинного Учителя, по-дзеновски сурового и не снисходящего к ученикам, калёным железом выжигавшего из стихов всё слабое, сырое, мяклое, случайное, а заживет рана или нет – это его уже не интересовало. Но специально, «по жизни», он не учительствовал. Более того, он относился к тому, что его прочат на эту роль, с тем же весёлым недоумением, что и ко всему остальному миру. Как-то, ещё чуть ли не летом 1982 года, я предложила Сосноре своё жертвенное служение в виде перепечатки его рукописей (заодно надеясь ими насладиться). Сначала я перепечатывала стихи, а потом -- толстенный роман «День Зверя». И какой же меня ждал жестокий удар! Мне – набивавшейся в ученицы! – он дал роман, где герой (повествование – от первого лица) – мэтр-геометр – предаётся любовным утехам со всеми своими ученицами одновременно! Помню, я пошла и напилась. А как же «за пыльным пурпуром твоим брести в суровом/ Плаще ученика»? А как же написанное мной в восьмом классе – «Мы ждем Учителя серьезно/ И не хотим менять свечей?» Но оцените простодушие этого в высшей степени непедагогического жеста – дать мне, юной идеалистической девице, этот роман НА ПЕРЕПЕЧАТКУ! Неужели мою реакцию нельзя было спрогнозировать? Долго я не могла простить Сосноре (впрочем, я ведь сама напросилась). А с другой стороны – это тоже университеты, когда наждаком по коже.

С иллюзиями надо расставаться как можно раньше. В ЛИТО не было никого с иллюзиями. Иллюзии Соснора вывел на корню. Равно как и плохие рифмы, «душевную теплоту», мечты о литературной карьере – при том, что сам-то он её сделал! Но это было просто грамотной последовательностью действий приземлившегося на чужую планету пришельца. Между прочим, обратите внимание — «ахматовские сироты» с Соснорой, как сговорившись, не считаются, а ведь он долгое время жил в Комарово у Гуревичей дверь в дверь с «Будкой», и у Ахматовой бывал, и стихи там читал. Но не схлопнулось, и не наше дело, почему, подоплека все равно очевидна: другой, инопланетянин. На языке этой компании Соснора, наверное, выглядел недостаточным диссидентом, недостаточным фрондёром – ещё бы, работал на заводе (рабочая биография, первый гвоздь в карьеру! Позже это пролетарское прошлое за ним триумфально влачилось, облегчая взятие каких-то порогов и высот. Взяли же Соснору представлять питерскую поэзию в Париж, при том, что Москву представляли при этом настоящие матерые конформисты — Евтушенко, Вознесенский и еще кто-то.), в Союз Писателей вступил… На языке Наймана, Рейна и компании (сюда же примкнул и Довлатов, где-то вскользь помянувший Соснору как «поэта, который работал где-то на заводе») это называлось, наверное, конформизмом, но мало ли что как называлось на их – здешнем – языке. Да и время было простое – существ из других миров судили по здешним законам. Интерес вызывали не «другие», а «настоящие наши». Соснора же – ДРУГОЙ, причем par excellence. У Сосноры – и Комарово другое (не как в теперешнем распространенном мифе), и Ахматова другая («В скольких скалах жила! Никого не любила…»). Но быть не от мира и пользоваться миром (разумеется, не изменяя себе ни на йоту, иначе и говорить было бы не о чем) — это нормально. "Сироты" же, будучи все-таки от мира сего, как и Ахматова (любой классик — от мира сего, иначе мир никогда не признал бы его за классика), «разрешенные» в испорченном мире пути с гадливостью отвергали и от других ожидали того же. И это тоже нормально. Две нормы. А посмотрите на сегодняшних средневозрастных модернистов, на сборник «Genius Loci», где, в одном из эссе, попутно излагается история советского модернизма в Ленинграде-Петербурге и Москве. Соснору там ДАЖЕ СЛОВЕЧКОМ НЕ ПОМЯНУТ, а ведь он и как поэт, и как модернист – гигантская! великанская фигура! До таких экспериментов с языком, до такого богатства, как у Сосноры, почти всем авторам этого сборника – как до планеты Юпитер! Никому из них так не покровительствовал «гений места» — гений города, как Сосноре! И не важно, обходят ли они Соснору молчанием потому, что боятся сопоставления (это, впрочем, не ко всем относится, есть же и среди авторов сборника хорошие поэты), или потому, что инопланетяне для них невидимы, или потому, что срабатывает рефлекс – чужаков не замечать, в упор не видеть? И то, и другое, и третье не к их чести, но по доброте душевной можно их понять – даже если человек провозгласил себя свободным (одно из обязательных свойств модерниста, по определению сборника), это ещё не значит, что он им стал, раскрепостился и увидел ДРУГОЕ рядом с собой. То, что мы «учились» у Сосноры, что мы любили его, и его инопланетность, и его стихи, и ловили кайф от его особенного языка, и пели мирзаяновские песни на его стихи, дало нам бесценную свободу, но одновременно и обеспечило отчуждение от общего «литературного процесса» — да мы и сами петушились и противопоставляли себя остальному миру. Ни клуб «37» не раскрыл нам объятий (и мы не набивались), ни официальная литература и толстые-тонкие журналы (вскоре либерализированные – с началом перестройки), зато мы причастились тайному, сновиденному Петербургу, глубинным тайнам Европы, невысказанным путям внутри России, мы – те, кто знал Соснору – посвящённые. Впрочем, это «мы» вскоре вылетело из соснориного гнезда и перестало существовать как что-то цельное и единое.

На самой заре юности и ЛИТО – 81 год – я написала поэму «Ярмарка», слабую, но важную для меня самой, с поддельным ангелом (был прототип!), который оказывается соломенной масленичной куклой на сожжение – о том, что соблазнам Ярмарки поддаваться нельзя. И Соснора фигурировал в этой поэме как в высшей степени сомнительный Вергилий, который предлагал вывести героиню из кругов Ярмарки, не на свет, правда, но по крайней мере на другой уровень. Но героиня предпочла разобраться во всем сама. Избавившись наконец от обманного ангела, оказавшись на свободе, она видит, что предлагавший помощь Незнакомец тоже покинул Ярмарку, но удаляется и не думает оборачиваться. Героиня забавляла его своей увлечённостью Ярмаркой, но на новом уровне она больше ему не интересна. И вот как кончается поэма (единственные стихи оттуда, которые сейчас не так стыдно цитировать, как остальные):



«Кто же был мой советчик синий?1

Шарлатан он или ходатай?

Кто глаголил его устами?


--Между нами – аллеи статуй,

реки смерти, рассветный иней,

рвы, заполненные листами,


дым декабрьского пожара,

золотая фигура с тростью,

удаляющаяся державно,

сновиденные свет и строгость.


Вольно, знобко, просторно, грустно.

Все – в застылости и в безмолвии.

Замороженные русла,

Отражающие молнии.


Ничего не скажу я, кроме

Как о пасолнцх, как о метах,

Как о лунах, налитых кровью,

Однорогих кривых кометах,


Как запрет на слова наложен,

Как рассвет…»


Вообще-то неправильно говорить о Поэте, которого называешь своим Учителем, а цитировать свои стихи, а не его. Но Соснора мало того что неудобочитаем («…юница-чтица, рай-дуга-Рубенс,/Не читается мой циан-лавр!»), но и неудобоцитируем. Нельзя иллюстрировать собственный текст цитатами из него. Проецировать его восемь измерений на собственную плоскость. Эффект – неизбежно комический. Даже если трехмерную каплю спроецировать на лист бумаги, и то получится клякса, а тут… Ну вот, например, процитируешь – «Уши овец как у зайцев… Смотрят, как смерть» — и строка приобретает какую-то ложную многозначительность. Как если бы сообщение о том, что у овец уши, как у зайцев, настолько меня потрясло, что я сочла нужным его даже процитировать. Цитата приобретает другую интонацию – не ту, что в стихе, — лишается своего контекста, зато выпячивается буквальный смысл входящих в нее слов. «Смотрят, как смерть!» Это посильнее «Фауста» Гете! А процитируешь стих целиком – он оказывается вырван из общего контекста книги, куда он входит, да и всей поэзии Сосноры, — и тоже изменяет значение. Куски иного мира на нашем письменном столе могут прожечь этот стол насквозь, а могут выставить все, что на этом столе, в смешном или диком свете. А могут все расплавить. Вот Соснору и замалчивают – боятся за свои письменные столы, за свои книги – в присутствии Сосноры все это может стать чем-то непредвиденным. «Чужаков жгут, самозванцев жгут» — это тоже цитата из меня, из «Ярмарки». Самозванцы стремятся как можно быстрее уничтожить всех чужаков, всех, кто может их разоблачить, — иначе их самих сожгут. Но, возвращаясь к Сосноре и цитатам из него – давайте я приведу еще одну-две цитаты, выхвачу наугад:


«…Люблю зверей и не люблю людей.

Не соплеменник им я, не собрат…»


«…И если это человеки вкруг,

Я отрекаюсь: я – не человек».


Песня Крысолова! И за этой флейтой дети, как завороженные…


«Я смотрю с интересом:

кесарь я или слесарь?»


«Не хороните же меня, стужа стерляжья…»


Соснора — одинокий волк, одинокий поэт. На каком фоне его ни нарисуй, он будет фатально выпадать из него. Но если все же попытаться набросать хоть какой-нибудь мало-мальски подходящий задник, то там, конечно, будет каким-то образом присутствовать Ленинград конца 70-х годов («У моря в Риме/Ленинград стоял,/в нем Невский Конь/стоял, как гладиолус…»), некоторые петербургские пейзажи в определенном освещении (хотя бы улица Зодчего Росси со старой комнатой Сосноры, с картинками на стенах и чучелом собаки, "бублик", Витебский вокзал), но и их можно допустить в песню о Сосноре лишь затем, чтобы не дать вторгнуться туда чему-то уже совершенно чужеродному. Конкретной истории Соснора не принадлежит. Он из нее выпадает. Тот, кто с ним встречался, может воспоминанием об этой встрече как-то украсить свою личную биографию, это да, этого никто не отнимет. Так дикарь из африканского буша мог бы вставить в свое ожерелье найденный в пустыне волчий клык или переливающуюся цветами радуги кредитную карточку "Visa". Соснора — как и волчий клык в пустыне — не из какого времени, и тем более не из нашего. И достаточно! Не нужно раскладывать Соснору по полочкам и литературоведствовать, зависая над ним вниз головой подобно летучей мыши. И бесполезно сетовать, что он увел детей неизвестно куда, и они уже не вернутся в Гаммельн. И что он потчевал неокрепшие умы извращенной, инопланетной пищей. Поэтов не судят, поэтов любят. Поэтов не судят не потому, что искусство выше морали и нравственности. Ничего оно не выше. Просто — нельзя никого судить. Это глупое занятие. Поэты — просто есть. Их стихи — просто есть. Это часть бытия. Это — ничье дело. Птичье дело. Черничье дело.

2004

1Синий – из контекста поэмы, синий свет там контрастировал с огненными отсветами подложных ориентиров.