Андрей Норушкин угодил в такую летнюю метель: тёплый
ветер отыскал в лесу просеку с отцветшим иван-чаем, сорвал с земли её
лёгкий наряд и, крутя, понёс вдаль, под яркие небеса — в
августе это бывает. Деревья качнули кронами, взвилась вокруг пуховая
кутерьма и вскоре унялась, угомонилась, поостыла — ветер юркнул
в лес, как Патрикеевна, и махнул в соснах хвостиком.
На краю просеки большие чёрно-рыжие муравьи с отменно
учреждённой иерархией наладили огромный муравейник. Норушкин мельком,
кое-как подумал о безупречном общинном порядке букашек, который
обеспечила им его непостижимость изнутри, из недр фасеточного глаза,
— природа не может позволить муравью осознать свой шесток, ведь
следом за осознанием положения, как правило, следует бунт. Он
вспомнил, что спецы говорят, будто муравьи-солдаты убивают на своём
пути всех, кого в силах убить, и никогда не бегут с поля боя, стоят
насмерть. «Интересно,
— подумал глубже Андрей, — что господина Бога печалит
больше — Курская дуга или вседневная пожива этих вот козявок?»
Быть может, прав Ориген, узревший душу не только в человеке, но и во
всяком звере и даже, кажется, в стихиях, звёздах и луне? Тогда
выходит — для Творца здесь нет различий и смерть жука ничем не
безобидней раздавленного танком ополченца, иначе вслед за Хлебниковым
надобно признать, что господин Бог — только Бог человеков, а у
всех прочих тварей — собственные боги. Полосатые у тигров,
усатые у таракашек. Или, скажем, у пауков — осьминогий бог
сидит на вселенной, как на мировой паутине, и чувствует всё её
трепетание... Иначе получается — Бог есть, но Его мало —
на всех не хватает. Зачем-то обобщая факт встреченного муравейника,
Андрей решил, что так же вот, поди, и люди — томятся, маются, а
изнутри не могут понять природу той мощи, чья подспудная
давильня определяет логику их жизни. И в этом человек ничем не лучше
муравья, которому не распознать руководящую им волю, назови её
инстинкт, судьбина, разум или мания. В конце концов, разве может
человек представить, как судило бы о нём существо, которое наблюдало
бы его так, как сам он наблюдает муравьишек? «Хорошо
ли муравей исполняет свою роль? — размышлял Норушкин. —
Куда как хорошо, да что там — безупречно. На человеческий,
конечно, взгляд. А на свой, муравьиный, он, возможно, халтурит —
не во всю мощь стискивает жвалы, атакуя превосходящие силы дебелой
гусеницы. То же и с людьми — извне, снаружи, так сказать,
человек отменно исполняет своё предназначение, ну а мера
недоисполненности вполне может быть описана термином “не
во всю мощь стиснул жвалы”...»
Андрей стоял и смотрел на деловито кипящую кучу, покуда
по ногам его не побежали натуральные лесные мурашки. Отряхнувшись, он
вошёл в бор, где было хорошо и на меховом мху трепетали лёгкие тени.
В лесу, однако, на него набросился комар —
страшный привереда. Тут ему не так, там ему не так. Оставив факт
бестолкового комара без обобщения, Андрей мимоходом лишил его жизни,
и тот предстал перед своим долгоносым богом...
В деревню Сторожиха можно было пройти кругом по пыльной
грунтовке, но Андрей ходил напрямик — лесом. Слева что-то
мелькнуло между стволов, ухнуло и затихло — то ли леший, то ли
просто большая ухающая птица. Солнце золотило паутины, вспыхивало в
просветах крон и давало тот слепящий, с контрастными тенями свет,
который так не любят грибники, да их тут, собственно, и не было.
Потом за сосняком случился частый березняк-осинник, где Андрей
заприметил пару молодых, тугих красноголовиков, а дальше лес
кончался, как-то сразу, без торговли, уступая место одичалому
яблоневому саду, забор которого давно завалился и погнил. В июне весь
сад, словно пеной, был покрыт пузырями спелых одуванчиков —
теперь он был усыпан лиловыми звёздочками смолёвки, истоптанной
шмелями дубовкой, яично-жёлтой пижмой и прочими полевыми цветиками.
Здесь не косили — заготавливать сено впрок никому не приходило
в голову. Чудесное и странное здесь было место. Поговаривали, что с
приходом зимы лето тут не кончалось — окрестности засыпало
глубоким снегом, земля становилась белой, приглаженной и покатой, но
люди продолжали жить под снегом летней жизнью — там по-прежнему
зеленели деревья, паслись на лугах бурёнки и порхали бабочки.
Проверить слухи, однако, Андрею пока не довелось. В траве он отыскал
нагретое солнцем с одного бока яблоко-падалицу, но, надкусив, понял,
что это уже повидло.
Конечно, было бы лучше поселиться в самой Сторожихе,
где на всю деревню в заводе было только две фамилии — Карауловы
и Обережные, так что жители, видать, давно перемешали свою кровь, как
коктейль в шейкере, но молва утверждала, что дома тут не сдают
и вопреки здравому расчёту нипочём не берут постояльцев. Пришлось
снять комнату с верандой в соседнем Ступине и до наследственного
пепелища прогуливаться, как говаривали встарь, «по
образу пешего хождения».
От Ступина до Сторожихи выходило четыре версты лесом или шесть с
половиной по просёлку, а там ещё две версты до Побудкина —
родовой усадьбы Норушкиных, по сути, тоже беспутицей: дорога заросла
до едва приметной тропки — набивать торный путь было некому.
Да, собственно, уже и некуда. Дом и часовня сгорели в девятнадцатом,
липовую аллею забил березняк, а флигелёк и надворные службы то ли
истлели без следа, то ли их растащили по брёвнам Карауловы с
Обережными, так что теперь здесь остались лишь заросший фундамент
барской храмины, разорённый мраморный склеп да стены конюшни,
строенной из дикого камня в мясной кирпичной окантовке. И тем не
менее руины эти могли похвастать событиями необычайными, судьбами
беспримерными, жизнями неуёмными, смертями суетными, не своими, если
только бывает смерть не своя.
Уже показался пригорок и на нём первые, крытые толем и
шифером, крыши Сторожихи, когда Андрей наскочил на пасшееся между
запущенных яблонь коровье стадо. Тут же был и пастух. Вполне
обыкновенный пастух: тёмное, иссечённое морщинами лицо,
простовато-хитрый взгляд с неизменным прищуром, вызванным обилием
открытых пространств, нечиненые зубы и заскорузлые, как сухая глина,
руки — словом, человек земляной жизни, именно такой, каковы они
везде — на Волге, в Моравии, Провансе или Калабрии. Пожалуй,
единственной деталью, выдававшей в нём русского (помимо вместившего
его пейзажа, который, конечно, не деталь), была выгоревшая синяя
бейсболка с надписью «Chicago
Bulls».
Стадо оказалось порядочным, голов с полсотни —
Сторожиха слыла крепкой деревней (по нынешним, конечно, временам),
хотя во всём остальном пользовалась скверной репутацией. Как всякий
городской житель, привыкший знаться с природой лишь в пору летних
вакаций, Андрей не то чтобы боялся сельскую скотину, но при встрече
немного робел, ожидая какого-нибудь подвоха. Коровы, в свою очередь,
испытывали к Андрею сходные чувства и, склонив рога и раскачивая
тяжёлое вымя, опасливо сторонились, даря незнакомца боязливо-томными
взглядами. Впрочем, Норушкин был настроен на то, что опасаться больше
следует здешних обитателей: Андрей уже знал о дурной славе Сторожихи
— в округе говорили, будто народ тут живёт угрюмый и замкнутый,
чужаков не жалует и при случае может запросто без причин отмордасить.
Благодаря такой славе грибники и охотники в окрестности Сторожихи
предпочитали не ходить, хотя места здесь были богаты и на грибы, и на
дичь, и на рыбалку. Поговаривали даже, будто по ночам Карауловы
оборачивались медведями, а Обережные — волками и так, в облике
диких существ, шастали по лесу и совершали набеги на соседние
деревни, где пугали до смерти псов, драли скотину и терзали людей. Но
это, понятное дело, фольклор. Тем не менее пастух, жуя травинку,
направился навстречу Норушкину с видом весьма неприветливым и, как
показалось Андрею, несколько диким.
Этим летом Андрей уже четырежды бывал в Побудкине и
всякий раз ему удавалось миновать Сторожиху по краю, не пересекаясь с
автохтонами. «А
на пятый раз не пропустим вас»,
— вспомнилось Норушкину что-то из детства. Впрочем, в силу не
опыта, а, скорее, наития, он был уверен, что на каждое мгновение
жизни человек набредает вовремя, в точно положенный срок, вот только
не всегда сознаёт эту предуготованность.
Три года назад, после смерти отца — Андрею только
стукнуло двадцать пять — дядя Павел впервые привёз его сюда.
Тогда они шли прямо через Сторожиху и посмотреть на них высыпала вся
деревня, причём оказалось, что дядя (на это определённо указывали
почтительные приветствия) был тут известен и за чужого его не
держали. «Когда
в тебе проснётся звонарь, — сказал он, — ты должен знать,
где искать звонницу».
Поняв «звонаря»
как метафору человека, помнящего родство, а «звонницу»
как родовое гнездо, в расспросы Андрей вдаваться не стал. А зря —
пафос фразы намекал на передачу какой-то наследственной тайны: у дяди
Павла были только женские дети — после него Андрей
оставался последним Норушкиным. Конечно, он и прежде знал о
существовании фамильных руин, но отец никогда не предлагал ему их
освидетельствовать, ограничиваясь полулегендарными известиями о
славном роде Норушкиных и ничуть не заботясь об историческом
соответствии своих повествований, — по-видимому, отец
справедливо полагал, что время пренебрегает правдой куда больше, чем
выдумкой.
Три года «звонарь»
в Андрее не просыпался, хотя порой что-то внутри зудело, но, по
совести сказать, больше это походило на глухое пробуждение бомбиста.
Не больно-то звонарь проснулся в нём и теперь, однако в июне дядя
Павел занемог и попросил его съездить в Побудкино — приглядеть
за могилами, как до сего времени делал это сам. Недели полторы Андрей
волынил, отговаривался пустяками, но внезапно его самого потянуло
сюда, властно и неодолимо, как лосося на нерест, так что в
результате, приехав, он решил остаться и провести здесь пару
свободных месяцев.
Пастух между тем стянул за козырёк с головы бейсболку и
даже как будто поклонился, демонстрируя искусно утаённое за угрюмым
обликом миролюбие.
— Доброго здоровья, барин. То-то мы глядим —
в Побудкино кто-то шастит, а чужака не пронюхать. Табачком не богаты?
Андрей слегка опешил и недоумённо вынул из кармана
пачку «Петра
Великого».
— Но! — удивился пастух. — А дядька с
батькой ваши сигарами нас потчевали. Что ж — в городе живёте,
достать не можете? — Взяв из руки Андрея и переложив себе в
карман пачку, мужичок прищурил один глаз: — Звонить или как?
— Что? — не понял Андрей.
— Звонить, говорю, наладились?
— Куда звонить?
— Выходит, или как, — подытожил пастух.
— Что-то я, любезный, тебя не пойму, — сам
того не ожидая, принял барский тон сбитый с толку Норушкин.
— Так знак нам был, предвестие.
— Да какое ж предвестие? О чём? — забыв о
робости, пытал Андрей невразумительного оборотня.
— У Семёна давеча два улья сгибли, а у Фомы
отроились три. Об эту пору так никогда не бывало, — рассудил
мужичок. — Знать, дядя ваш разнемог и новый звонарь-пономарь
грядёт. Чёртову башню смотреть будете?
— Какую башню? Нет же в Побудкино никакой башни.
— Есть, милай. Очень даже есть.
— А что же я не видел?
— Так она ведь чёртова — навыверт в землю
печёрой идёт.
«Ага,
— смекнул Андрей. — Стало быть, если во мне вдруг
объявится неведомый звонарь, то звонить придётся в чёртовой башне.
Интересно девки пляшут — по четыре штуки в ряд... Темнила вы,
дядя Павел».
После этого пронзительного заключения Андрей, неловко ступив и
увязнув кроссовкой в коровьей лепёшке, похожей на притихший грязевый
вулканчик, удовлетворённо пошутил:
— А что, любезный, верно говорят, будто у вас
семь лет мак не родился, а голода не было?
2
На этот раз в Побудкино от Сторожихи Андрея сопровождал
огромный, косматый и нескладный, как медведь, Фома Караулов, тот
самый, у которого «давеча»
отроились три улья. Там, в обветшалом склепе Александра Норушкина и
жены его Елизаветы, под плитой, в пустом могильном провале Фома
показал Андрею тёмный лаз, ведущий в чёртову башню. Вид у лаза был
самый замшелый и прозаический — тлен палой листвы, земляная
пыль и слепой утробный мрак в глубине; к тому же и габариты дыры были
таковы, что забраться можно лишь на карачках. Какими бы
завлекательными не казались сокровенные семейные тайны, лезть в эту
мусорную щель Андрею не хотелось; на счастье, выяснилось, что делать
этого и не следует — пчеловод Фома Караулов, задвигая плиту,
авторитетно заявил: спускаться в башню можно лишь с непременным
намерением звонить.
— А что там внизу? — спросил Андрей.
— Должно, колокол, — ответствовал Фома.
Голос у него был такой низкий, что вязко стелился под ногами и в нём,
пожалуй, можно было потерять галоши.
— Так ты не знаешь, что ли?
— Нет, — признался провожатый. — Наше
дело — кроме звонаря никого сюда не пускать, место стеречь.
— И что, каждый из Норушкиных туда когда-нибудь
лазает?
— Эка хватили — каждый! Кабы так, на земле
бы беспрестанный стон стоял.
— Это почему?
— Так заведено, а почему — не наше дело, —
закрыл тему Фома. — Только ни батюшка ваш, ни дядя в башню не
ходили.
После, когда Андрей вместе с Фомой прибирал старые
могилы вокруг склепа, ему больше не удалось разговорить медвежеватого
пчеловода.
На обратном пути, минуя Сторожиху, — на дороге у
большой лужи топтались гуси и макали зобы в воду, — Фома
предложил Андрею помыться. Тот согласился и вскоре угодил в калёную,
по-чёрному протопленную баню, где пчеловод, держа нательный крест во
рту, чтобы не жёгся, знатно отхвостил Норушкина пареным веником, дал
запить жар мятным квасом, а потом тем же веником вымыл.