На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ПАВЕЛ КРУСАНОВ
БОМ-БОМ

Глава 13
ОРЁЛ ИЛИ РЕШКА



1

Когда Андрей, решившись наконец на череду последовательных — что прежде было глубоко ему несвойственно — поступков, предложил Кате зарегистрировать их чувства, детка даже не удивилась.

— А потом в Побудкино? — спросила.

— Сперва дом построим.

— А когда построим, что там будем делать?

— Будем ходить в лес и медленно знакомиться с пространством, — придумал на ходу Андрей и, вспомнив дядин завет, прибавил: — Будем жить так, чтобы о нас ни на том, ни на этом свете слышно не было.

— Я так долго не смогу, я молодая и красивая, — сказала детка Катя, смущённая тем, что Андрей имел на неё виды, а она, такая дрянь, не оправдала.

— Зачем долго? Месяца два-три в году, как на даче — больше я сам не выдержу. И потом, нам от удильщика Коровина житья не будет — мы там пруд с линями заведём.

— И коноплю для Григорьева, — предложила Катя.

— И Гегеля с Хайдеггером для Секацкого, — предложил Норушкин. — Если их сторожихинские оборотни не стрескают.

Кого могли стрескать сторожихинские оборотни — толстохвостых линей, Григорьева с Секацким или Коровина с Хайдеггером, — Андрей не уточнил. Ему показалось, что так, обрезанная по широкому краю, в пространстве смысла фраза будет парить вольнее, нежели отлитая под пулю, у которой, как известно, тоже есть цель в жизни.

В итоге завтра же решили расписаться.

Препятствий в ЗАГСе ожидать, пожалуй, что не стоило — Катин живот, где в результате УЗИ отыскался мальчик, был слишком уже очевиден.

2

Шурша бусами дней, четыре с половиной месяца волна за волной прошли со дня блестящего разоблачения Аттилы.

Последующие обстоятельства сложились тоже подходяще: открытое следствием дело обречено было протухнуть — реальные пацаны, оседлав «Land Cruiser», в панике бежали и — с концами, так что в приёмной сельской администрации милиция нашла лишь до изумления уродливый и даже будто бы обугленный труп, причём без всяких удостоверений личности. Единственный свидетель — бабёнка-делопроизводитель с необычайным визгом в горле, мастерица чернить снега бумаг — несла такую махровую околесицу и чертовщину, что Стиву Кингу было впору покурить в сторонке.

Норушкина с Фомой и вовсе никто, кроме слинявших бандитов, не видел. Да и те, пожалуй, после перенесённой психической травмы были нынче не в себе.

В отсутствие соперника пря/тяжба о земле, пусть с проволочкой, но сама собой решилась в пользу истого хозяина — Андрея.

Один из пары царственных бархатно-густо-вишнёвых джипов, что стояли в сарае старосты Нержана, благодаря посредничеству вездесущего Коровина продали авторыночным делягам на запчасти. Довольными остались все: деляги отхватили по дешёвке годовалый внедорожник (а на запчасти ли пустили — кто ж проверит?), Коровин срубил комиссионные, Андрей заплатил за Побудкино, получил на руки все документы вкупе с отснятым геодезистами земельным планом, и сверх того ещё осталось на стройматериалы, которые по сходным местным ценам уже прикупали Фома и староста Нержан.

В свою очередь мухинские дизайнеры сделали Кате милостивый презент — скопировали синьки одного приличного загородного особнячка, придуманного со вкусом и без плебейских, столь характерных для всех на свете набобов, излишеств. А на той неделе Андрею позвонил Фома и сообщил, что подрядил грамотного мастера, читающего чертежи, и рабочие из сторожихинцев уже приступили под его началом к возведению фундамента с погребом, так что к осени, поди, и вовсе подведут особнячок под крышу. «Если денег хватит», — скептически ввернул Норушкин. «Хватит, — заверил стряпчий. — У нас зима на сливу, вишню и огурцы была урожайная. Поторговали знатно. Десятина — ваша».

3

Расписались всё же с канителью — только через пять дней. Зато без шума, можно сказать, камерно (Андрею, правда, накануне пришлось съездить в Ораниенбаум к Катиным родителям и вытерпеть муку проверки на вшивость, но что поделать — такова священная искупительная жертва за сомнительное удовольствие носить злачёные оковы Гименея) — Норушкин пригласил в гости лишь удильщика Коровина, вернувшегося из Японии Григорьева и склонного к честности самоотчёта Секацкого с новой аспиранткой на поводке.

У аспирантки был длинный нос, круглые глаза и скошенный подбородок, отчего она имела какой-то стерляжий вид, что выгодно и совершенно без нужды оттеняло прелестницу Катю и что (рыбообразье аспирантки), разумеется, тут же тихонько подметил знаток Сабанеева Коровин.

Конечно, можно было бы отпраздновать не дома, а на стороне и с помпой, но «Либерия» за Норушкина больше не платила, а «Борей» что-то подзастрял в своём моратории. Да, собственно, ни детка, ни Андрей особой помпы не хотели.

Григорьев подарил бамбуковые палочки для мелкой японской еды, приличную шипучку «Besserat de Bellefon» и собственноручно изготовленную танку, в которой живописно заверял, что «завтра ещё далеко — в самом начале улицы». В речах был краток, пожелал — несколько в барочном стиле — алыми поплавками счастья качаться на голубоглазой воде жизни.

Коровин подарил копчёного угря (таких, только свежеотловленных, препарировал неоперившийся Фрейд — искал семенники), бутылку водки и букет из пяти бордовых роз. Сказал по какой-то своей/неявной/внутренней ассоциации, что цветы не жалко — они могут декоративно постоять и в вазе, а вот рыба — особая статья: чуть что не так — и брюхом кверху. Потом зверьком, с оглядкой, посмотрел на аспирантку и добавил, что тут всё дело в красоте, поскольку красота ранима, а рыбы — красивы. Цветы, конечно, тоже бывают красивы, но не так — ведь рыбы отращивают усы, плавают хвостом вперёд, носят на боку глаза и пахнут огурцом. Под рюмку водки пожелал, чтобы дела шли в гору и округлялись рубли, а также — со всей казарменной прямотой — глубоких оргазмов до глубокой старости.

Секацкий подарил букет из семи разномастных гвоздик, свечку в виде розового пупса и книгу Жака Деррида «Письмо и различие». Сказал что-то ироничное о гуманистической узде на мыслях современников, которой, к счастью, не знали ни Макиавелли, ни Гоббс, ни Мишель Фуко, перелицевавший Клаузевица, в том смысле, что, мол, политика есть просто продолжение войны иными средствами, и ещё сказал, что тот, кто упускает свой случай, виновен самой презренной виной и достоин кары, которой, разумеется, нипочём не минует. Пожелал неукротимого хюбриса и запредельного бесстрашия в грядущих не сегодня-завтра испытаниях, поскольку календарь майя заканчивается в 2012 году, а дальше, стало быть, времени больше не будет.

Аспирантка ничего не подарила и толком ничего не сказала — она вся была какая-то случайная, какая-то бренная, преходящая. Да и пила едва-едва — одно шампанское.

4

Когда гости ушли, ночь уже толкла в небе звёзды.

Андрей решил, что теперь, наверное, пора — вдруг что-то с ним случится невзначай (последняя грёза, окончательный сон), и кто тогда откроет его сыну весь этот свод судеб, этот чудной фамильный мартиролог?

«А как во мне самом сложилось это знание?» — задумался Норушкин. Точно он не помнил.

Конечно, что-то в детстве рассказывал отец. Тогда же что-то рассказывал и бедный дядя Павел. Но так ли и о том? Или в единстве, в цельности своей весь этот родовой, пластичный, но в чередующемся, промежуточном конце слегка всё же однообразный, миф жил в его крови уже с рождения, дался ему разом, как безотчётное знание, как безупречный с некой высокой, нечеловеческой точки зрения инстинкт? Определённо Андрей сейчас ответить бы не смог.

И тем не менее Андрей решил — пора. Как бы на самом деле ни было, а сделать Катю, столь счастливо Мафусаилом выбранную детку, хранительницей сокровенного предания совсем не помешает. Решил и сделал — рассказал ей всю историю Норушкиных, само собой за вычетом тех глав, которые уже успел поведать прежде. Рассказал, рассеивая дрёму ласками, буквально забивая свой рассказ ей через устье в узенькое лоно, чтобы урок усвоен был верней и крепче (сомнительный, конечно, метод, спорный).

Наставление случилось долгим — с душем и крепким чаем на переменах.

Когда за окном, кутаясь в туман, встал заспанный рассвет, Андрей, порядком изнурённый брачной ночью, спросил:

— Ну? Теперь тебе понятно, что это не мы друг друга любим, а мной кто-то любит тебя и тобой — меня?

Катя сладко зевнула.

— Чушь собачья. Извращение. Подумай только — ведь это получается, что нами кто-то любит сам себя.

И уснула мигом.

5

Два дня прошли в каких-то мелких, досадных хлопотах (сдавали на прописку Катины документы, мыли окна, покупали новый смирный пылесос взамен капризного и запылившегося старого etc.). Были, правда, и отрадные минуты — на пару доели праздничные салаты и копчёного коровинского угря. Но всё равно Андрей томился и где-то в собственных недрах, в глубоком тылу, чувствовал невнятную, но, тем не менее, гнетущую неудовлетворённость.

Возможно, это была всего лишь сезонная (апрель, гуси прут на север, вот-вот по Неве пойдет ладожский лёд, а до корюшки ещё почти месяц) волынка, однако...

В конце концов он решил съездить в свою усадьбу и проведать, как идёт строительство дворянского гнезда.

С ним вместе собралась и детка.

— Авитаминоз. Черешни хочется, — сказала.

И тут же из груди Андрея ушло томление, и апрель, как голубой шарик, надутый лёгким воздухом весны, кувыркаясь и виляя хвостиком, махнул в небеса.

6

Запасшись пивом, духовитыми сигарами и попрощавшись с разноцветным Мафусаилом, молодые без проволочек отправились в Побудкино.

На стальном (шедевр модерна), клёпаном вокзале повсюду висели плакатики какого-то орла, нацелившегося в Думу, где он, орёл, навскидку обещал, что — если будет избран — решительно и навсегда покончит с преступностью, в шесть раз увеличит зарплату и в семь — пенсию, научит детей выдувать из соломинки мыльные кубики, а среднегодовую температуру повысит на четыре градуса.

К платформе подали состав, и Норушкин с Катей, устроившись, поехали, т. е. принялись неторопливо потягивать пиво и хвастаться друг перед другом детством. Каждый, разумеется, своим.

Слушая Катин рассказ о том, как сначала ей нравился Майкл Джексон, убивший в себе негра, потом гудящий и скрежещущий «Rammstein», потом разболтанный в суставах «АукцЫон», а после её вставила Чичерина, причём каждая смена казалась ей гораздо выше предыдущей, хотя до этого предыдущая считалась несравненной, Андрей подумал, что Гаркуша, малороссийский разбойник, бесспорно, может завить горе верёвочкой — появится кто-то ещё, кого детка предпочтёт Чичериной. «Банальность, конечно, но так уж заведено, — подытожил Норушкин, — одни уступают место другим, и те заставляют забывать о предшественниках. Благодаря подобному ходу вещей держится земная справедливость — каждый обиженный оказывается отмщён и может утешиться, поскольку месть имеет свойство быть приятной и утешительной».

Пива было порядком, поэтому, как только поезд прибыл, они отправились искать вокзальные удобства. Если б не нашли, в автобусе потом пришлось бы туго, а так — хвала общественным сортирам — сначала схлынуло, а после отлегло.

В Ступине их встретил сладкий ветер, приветливо дувший им в лицо.

Пока лесом — напрямик — шли к Сторожихе, апрель понемногу зеленел и оборачивался маем. По крайней мере, муравейник на кромке просеки жил уже полноценной муравьиной жизнью, лишь на вид суматошной, а в действительности размеренной, дисциплинированной и скупой.

Вид муравейника опять настроил Андрея на холодящие мысли о роевом человечестве, и ему помстилось даже, что он как будто слышит непререкаемый, словно молния в сердце, зов матки, неведомой ему царицы. То есть ему почудилось, что матка просто думает его поступками в те беззаветные минуты, когда он сам не думает, как поступать. Ну, скажем, когда он вдруг, забыв себя, наскакивает на Аттилу или швыряет рюмку в Тараканова. Или, к примеру, когда целует детку в темя, либо когда так её хочет, что и думать не может... «Так кто же я? Голая функция или вольная птица? Муравей-звонарь или варвар-кузнечик?» — сам за себя подумал человек Норушкин, но отвлёкся.

В одичалом яблоневом саду, уже отцветшем и теперь обсыпанном неприметными, потерявшими белые венчики завязями, под недреманным оком Степана Обережного паслись меланхоличные бурёнки. Глядя под ноги, чтобы не вляпаться, давя попутно вспышки одуванчиков, Норушкин с Катей поравнялись с поднявшимся навстречу им пастухом и одарили его укутанной в шуршащий целлофан сигарой. Степан стянул бейсболку с темени и поклонился в пояс.

— Век не забуду. Благодарствуйте.

— А мы, Степан, наследника ждём, — похвалился Андрей. — Так что Побудкино, глядишь, если со мной что и случится, впредь не опустеет.

— Вот радость-то! — обрадовался пастырь. — Скоро ли?

— Да вроде к сентябрю.

— Храни вас Бог и Пресвятая Богородица!

За садом, на краю Сторожихи, Катя спросила:

— А что должно с тобой случиться?

— Ничего, — махнул рукой Андрей. — Так, к слову. Ты смотри — черешня-то ещё с горох, зелёная!

7

У Нержана Тихоновича сделали привал; староста как раз обедал — задрав губу над тарелкой затянутых салом щей, сосал из кости сладкий мозг.

Предложили щей гостям, но гости отказались.

Ни черешня, ни тем более вишня действительно ещё не поспели, зато хозяева утешили Катю первой клубникой (или это была земляника?), и та утешилась в три горла (хозяйка дважды ходила в огород за добавкой). Угостился и Андрей — клубника/земляника была яркая, плотная, вся обсыпанная золотыми зёрнышками и пахла крепко, так пахла, как не снилось никакому форсмановскому чаю.

Андрей и тут выдал сигару и похвастал плодородным Катиным брюшком (да староста и так уже косился) — что характерно, последнее известие вызвало восторг ничуть не меньший, чем желание Норушкина приобрести Побудкино и прощение сторожихинцам недоимок за восемьдесят шесть лет. Не меньший и такой же искренний — лицо Нержана Тихоновича хрустело и потрескивало от непреднамеренных улыбок, как заскорузлый кожан.

Выпив на дорогу чаю с мятой и отказавшись от предложенной «злодейки», Андрей и Катя двинулись в Побудкино обозревать строительство.

— Не поминайте лихом. Даст Бог, свидимся, — речевым штампом простился на крыльце Норушкин, чем, кажется, Нержана озадачил.

От Сторожихи до Побудкина на месте тропки уже заново набили просёлок — подвозили строительные материалы, — и про себя Андрей хозяйственно отметил, что есть тут пара-тройка сырых ям, которые бы хорошо засыпать шлаком или гравием.

В пути детку опять проняли подозрения.

— Ты что-то от меня скрываешь, — с готовым обмануться недоверием заглянула Катя Норушкину в лицо. — А ну-ка, признавайся, что задумал?

А он и сам ещё не понял, что задумал, поэтому естественно, с живой и радостной непринуждённостью сказал:

— Тебя в фундамент замурую, как стоительную жертву.

Словом, Катя обманулась.

8

Какие-то живые, но разрозненные мысли о судьбе, что-то такое — близкое к прозрению — порхало над Норушкиным вместе с рыжими лесными перламутровками, когда он, рука об руку с Катей, вышел к собственной, размеченной геодезическими кольями земле.

На опушке он остановился и оглядел родовое пространство. Перед Андреем раскинулась обширная высокая поляна, с одной стороны зубчатым полукругом ограниченная лесом, а с другой крутым откосом спускавшаяся к реке и там переходившая в пологий заливной луг, сейчас наполовину подтопленный. С откоса открывались дымчатые дали. В этом месте Красавка делала излучину, как раз очерчивая своим блистающим изгибом луг, так что справа, за бугристым, заросшим травами фундаментом бывшего барского дома, поляна сходила к реке едва ли не обрывом, к которому (от бывшего заднего крыльца того же бывшего дома) вела уже давно замусоренная берёзами старая липовая аллея.

Останки часовни и кенотаф Александра и Елизаветы Андрею были не видны — они находились слева, за клином рощи карликовых дубов, метрах в ста отсюда. Зато рядом, на краю леса, стояла, затянутая ольхой и каким-то кустарником и частично уже порушенная, конюшня — дикий камень из её стен сторожихинские артельщики брали, видать, на фундамент для нового дома.

Здесь шла своим чередом размеренная и неторопливая работа. Один мужичок просеивал песок сквозь раму с частой сеткой, другой управлялся с неизвестно где добытой бетономешалкой, третий сколачивал опалубку. Были там ещё Фома и некто в очках (вероятно, подряженный мастер-грамотей) — они стояли у сбитого на скорую руку сарая со щелястыми стенами из горбыля (восточной, подветренной стены не было вовсе) и осматривали сложенные там кирпичи, мешки с цементом, кровельное железо, балки, обрезные доски и вагонку. Рядом с сараем высилась гора нерассортированного бутового камня.

Заметив Андрея с Катей, рабочие сняли шапки, а Фома подвёл и представил мастера.

— Хорошее место, пёстрое, — одобрил землю мастер. — И микроклимат подходящий.

Андрей вручил Фоме и мужикам по сигаре, после чего подошёл к возводимому фундаменту и осмотрел цементный погреб.

— Большой какой, — сказала Катя.

— Кадушки с грибами будешь хранить. — Андрей приобнял детку за плечо. — И винотеку заведём.

Ему не верилось, что это всё его, но он держался, виду не показывал.

— Пить хочется, — призналась налопавшаяся клубники Катя. Да, собственно, и вправду припекало.

Андрей отправил её к роднику, что бил неподалёку из крутого берега и ручейком впадал в Красавку — вода в нём была сладкая, как вода из Никольского источника в Изборске, — а сам с Фомой пошёл смотреть могилы. Кате у чёртовой башни делать было явно нечего.

Чем ближе подходил Норушкин к склепу, тем яснее становилась для него задача, которая ещё каких-то два часа назад была совсем смутна и на диво уклончива, — задача, как разрешить для себя оппозицию: муравей-звонарь или варвар-кузнечик. А разрешалась-то она легко: надо было только заставить себя поступить не по воле, не по зову, а по случаю, и что бы ни выпало по случаю — это будет поступок варвара-кузнечика, дудящего в свою дуду. Он был настолько убеждён в верности этого простого решения, что прямо на ходу, ещё не достигнув кенотафа, выгреб из кармана горсть мелочи и выудил из неё никелевый рубль.

«Что, собственно, случится, если я пойду звонить не в срок, а раньше?» — задумался Андрей. И тут же сам решил: да ничего. Просто быстрее воплотится разлитое по миру предчувствие нового большого стиля, просто скорее произойдёт замена декораций на той сцене, где бросает огненные реплики судьба, просто новая парадигма ловчее даст под зад пинка старой. Так романтизм когда-то наступал на горло классицизму... Думая об этом, Андрей имел в виду не историческую аналогию и даже не новое мировоззрение, он имел в виду состояние души, ощутившей, что всё, край — пришёл конец огромному пласту прошлого. Лет этак в сто. А может, больше. Только этого (самого что ни на есть конца), спустившись в башню, он не увидит.

«А что случится, если я вообще звонить не стану?» Андрей решил, что тоже, в общем, ничего. Все перемены будут те же, только растянутся на несравнимо больший срок, ввиду чего никто и не заметит, будто что-то где-то изменилось, — так неуловимо меняют очертания материки. Выходит, он и тут ничего не увидит.


«Боже, Боже, как богато

Жили нищие когда-то», —


памятуя историю предков, близко к тексту в мыслях процитировал Андрей хорошего поэта. А что предъявит он на том высоком и, безусловно, чтущем не только этику жизни, но и её эстетику Суде? Пожалуй, с ним может случиться та же история, что и с Васко да Гамой, который явился к изумрудному радже княжества Кожикоде с жалкими дарами — полдюжиной шляп и полдюжиной фаянсовых тазиков для омовения пальцев, — он был осмеян придворными и не допущен дальше передней. Не зря же в самом деле фараоны, их визири и номархи, брали на суд Осириса весь свой алебастр, золото, всех своих каменных скарабеев и даже мумию любимой кошки.

Фома тяжело сдвинул плиту, открывая ход в лаз. Он ничего не спрашивал, но, кажется, постиг важность минуты. Впрочем, в конце концов не выдержал, спросил:

— Черёд настал? Неужто же пора?

— А вот сейчас узнаем, — показал Андрей монету. — Орёл — пора, будем двигать столпы земли, решка — ну их к бесу. У меня, Фома, принципов немного, но два есть точно: если хочешь быть первым, не становись ни в какую очередь, и другой — то, что не можешь довести до ума, доводи до абсурда.

— Весёлый барин. Этак у нас не бывало.

— Так давай, Фома, попробуем.

Удивительно, Норушкин совсем не боялся. Ничуть. Он испытывал какое-то отстранённое созерцательное равнодушие, как будто был не внутри, а снаружи клетки — этакий пресыщенный зритель, который уже не гадает даже, что там ещё затеют на арене львы и гладиаторы, чтобы его, такого изысканного, такого рафинированного и зажравшегося, позабавить. При этом он, однако, старался в мыслях ни секунды не молчать, всё время требуя самоотчёта, чтобы самому, в своих руках держать столь нужную ему инициативу и, чего доброго, её не проморгать — чтобы его поступок в самый последний миг не оказался думой матки.

Андрей положил монету на ноготь большого пальца и щелчком выстрелил её вверх, в косой луч солнца, где клубилась золотая пыль.

9

продолжение