На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ПАВЕЛ КРУСАНОВ
БОМ-БОМ

Глава 9
СТОРОЖИХА



1

Отпели дядю Павла в Князь-Владимирском, похоронили на Смоленском, рядом с благоверной. Андрей предлагал отвезти его в Побудкино, но дочери, ввиду грядущего раздела квартиры с ревнивым усердием взявшие на себя печальные хлопоты, избрали для покойника путь краткий и заурядный. Случилась, правда, сверхурочная заминка с телом — дядю Павла не выдавали из морга, пока следователь выяснял причину полученных покойником травм. Однако Андрей показал, что дядя упал с лестницы и прогремел четыре марша, так что в конце концов милиция, не слишком охочая до выявления ничего не обещающей, кроме беспокойства, истины, сказалась удовлетворённой.

Катя эти дни жила у Андрея, чему он был безоговорочно рад — даже сквозь непритворную скорбь он чувствовал в груди бархатную истому, и в сердце его при мысле о Кате играла свирель. Или скрипка. Или отменно подзвученный «Gibson». Словом, одна из тех музычек, которые позволяют нам, пока мы живы, верить в то, что бессмертие осуществимо. Между тем Норушкин прекрасно знал: через месяц/год/три года неизбежно начнутся фронтовые будни, пойдёт война за выживание: кто кого. Но пока звучит музычка, на это чихаешь.

На Рождество Богородицы, день спустя после поминок, Андрей сдал заказчику «Российский Апофегмат», купил два десятка недорогих голландских сигар и, взяв с собой пару бутылок мерло, бутерброды и Катю, отправился в Сторожиху.

2

Сперва добирались поездом до Новгорода, потом автобусом в Ступино.

Всю дорогу шёл белый дождь и дул крепкий ветер. Поезд на стыках рельсов метал под откос тугую икру.

Вокруг была осень. Она выпускала из рукавов стаи журавлей, а в бровях её гнездились жёлтые осы.

В вагоне две провинциальные дианки с магнитофоном, потешно строившие из себя бывалых мессалин, крутили попсу и нарочито громко хвастались друг перед другом изведёнными выходными. «Любовь — это то, что не купишь в аптеке», — резала правду-матку дива из «Демо».

Катя морщила свой замечательный турчанский носик.

— Дождь — это вода, которой не терпится, — близко к заданному канону изрёк, глядя в окно, Норушкин.

В автобусе сквозило и мочило из открытого в крыше салона люка. Закрыть его не получалось — устройство/механизм заклинило.

Андрей хотел выпить вина, но выяснилось, что он не взял в дорогу штопор. И горло у бутылки как назло было длинное и узкое — пробку внутрь не протолкнёшь. Помимо воли, в силу сакраментальной предрасположенности, Андрей задумался: что делать?

— Высоко паришь? — спросила чуткая детка Катя, положив лапку ему на ширинку, после чего двусмысленно посетовала: — Мне с тобой скучно, мне с тобой спать хочется.

— Не могу решить апорию, — непоколебимо исповедался Андрей. — Является ли актом созидания строительство машины разрушения?

Бутылку открыли только в Ступине, расковыряв пробку найденным на автостанции гвоздём. Кстати оказались бутерброды с сыром. Да и с ветчиной тоже.

Дождь теперь едва моросил, и окончательно, до капли изошёл, как только вышли из Ступина. А на полпути к Сторожихе небо и вовсе прояснело начисто, насквозь, до самого лазоревого донышка.

Андрей снял ветровку. Катя стянула через голову аквамариновый свитер с декоративными кожаными латками.

На луговинах вдоль дороги цвели поздние травы, во всей округе уже давно увядшие; в травах гудели грузные шмели и наряженные в галифе из цветочной пыльцы пчёлы; в цветах бродил хмельной нектар. Словно шёл по земле вереницей год, и лето застряло здесь, как бронзовый карась в сетке, а остальные зимы прошмыгнули.

Сторожиха встречала их уже у околицы. Должно быть, на улицу высыпала вся деревня — буколические мужики с огрубелыми обветренными лицами, мнущие в руках выцветшие кепки, бабы в платках, простоволосые девки с гладкими загорелыми икрами, белоголовая от немеркнущего солнца детвора. Селяне кланялись Андрею с Катей, сокрушённо вздыхали и, как заведённые, с убитым видом повторяли: «Горюем, батюшка, скорбим безутешно».

Андрей остановился и открыто, с хозяйским чувством полной безнаказанности оглядел теснящийся на дороге люд. Сторожихинцы, почуяв важность минуты, приумолкли. И тогда стал слышен ветер, тёплый, медленный и немного горчащий.

— Вижу, знаете уже. — Норушкин говорил негромко, но твёрдо и внятно. — Ну что же, вот и я заступил.

— Знаем, знаем. Уже ходили в Ступино нынче, — сказал широкогрудый крепкий старик с седой полубородой-полущетиной и слегка горбатым загривком. — В храме свечку ставили за упокой души Павла Платоновича и за вас молили Пресвятую Богородицу.

В толпе селян Андрей разглядел теперь и диковатого пастуха, и Фому Караулова, которому, ввиду относительной и в определённой мере сковывающей новизны всех прочих лиц, кивнул персонально, как приятелю, чем, кажется, очень ему польстил.

— Вот что, — сказал Норушкин, — мне с вами дело надо обговорить. — И для весу добавил: — Важное дело, первостатейное.

— Так пожалуйте — староста наш, Нержан Тихоныч, — указал пастух скомканной бейсболкой на отвесившего быстрый поклон старика с загривком. — С ним решайте, а уж мы, будьте покойны, в лепёшку... — Некоторое время пастух с подчёркнутой нерешительностью переминался с ноги на ногу, благодаря этой демонстративной уловке оставляя за собой право разомкнуть паузу, потом как будто бы решился: — Прощения просим, Андрей Лексеич, табачком не богаты?

— Тебя, брат, как звать? — с приветливой господской миной спросил Норушкин.

— Обережные мы. А звать Степаном.

— Вот что, Степан... — Андрей полез в наплечную сумку и вытащил пакет с сигарами. — На вот, себе возьми и остальным раздай.

— Э-э, барин, вы уж сами... — Теперь Степан замялся непритворно, без увёрток. — Нам из ваших-то рук принять куда как слаще...

Катя наблюдала сцену с неприкрытой оторопью. Вид у неё был такой, будто она сунула в плейер сидишку «Prodigy», а в наушниках грянул старозаветный симфонический «Щелкунчик».

Когда Андрей раздал до умиления счастливым мужикам сигары, Катя тепло и влажно выдохнула ему в ухо: «Ты говорил — на дачу к другу...» — но Андрей в ответ только улыбнулся.

— Милости просим, Андрей Лексеич, окажите честь — ко мне в домишко, — как только вышли гостинцы, обратился к Норушкину не то изрядно сутулый, не то и вправду немного горбатый староста.

Андрею было неловко, что он не подумал о подарках для сторожихинских девок, поэтому, довольствуясь первым приглашением, взял Катю за руку и потянул следом за почтительно оглядывающимся старостой, судя по корпуленции — вожаком местных ликантропов.

— Чернобыль какой-то... — Детка Катя с опаской косилась на цветущую у забора черёмуху.

Что могла она помнить и знать о Чернобыле? В ту пору в своём Ораниенбауме/Рамбове она ещё, поди, в песочнице производила куличи...

3

«Домишко» старосты оказался большой добротной избой, срубленной из серых — полинялых от дождя и выцветших от солнца, — в полный обхват брёвен, с фасадом в четыре окна, оправленных в резные — звериный стиль — наличники, с большим крыльцом под навесом на столбах и четырёхскатной, крытой по дранке толем, что было видно на кромке стрехи, крышей. По всему, строился дом ещё до войны, а то и раньше, но и сейчас, поставленный на бугристый фундамент из связанного цементом валунья, выглядел основательным, надёжным, вечным, да, собственно, таким и был.

На дворе среди пёстрых кур крутился вертлявый безголосый бобик, льстиво вилявший перед гостями не только хвостом, но и всем сухопарым задом; в дощатом загоне с опрокинутым корытом, похрюкивая, рыли землю пятаками/рылами свиньи.

Пропустив Андрея и Катю вперёд себя в дом, старик велел хозяйке, не по годам бойкой, с огнём в глазах бабе: «Что в печи, всё на стол мечи», — после чего усадил гостей под образами.

В печи нашлись сполоснутые, только с грядки, огурцы, редиска, помидоры, сочащиеся на срезе искристой влагой стрелки лука, до одури душистые укроп и петрушка. Потом явилась деревянная восковой желтизны солонка с крупной солью и горшок свежей, ещё не загустевшей до того, чтоб из неё, как из каолина, можно было лепить болванчиков, сметаны.

Когда хозяйка «метнула» на стол дымящийся чугунок молодой картошки, копчёную грудинку и миску жареных язей, Андрей не сдержался и достал из сумки оставшуюся бутылку мерло.

«Парадиз какой-то, — перенимая Катину повадку, подумал он, но тут же с несвойственным ему, вообще-то, буквоедством поправился: — Нет, рай — это когда ты не знаешь, тепло тебе или холодно, одет ты или наг, сыт или в брюхе волки воют. Рай — это когда у тебя нет того, что чувствует, когда тебе безо всего хорошо и ничего не нужно. Даже не так: рай — это когда ты знать не знаешь, что такое хорошо, потому что не с чем сравнивать». На этом педантизм его иссякнул/изошёл.

— Эта барская водица нам не годится, — приговоркой встретил жест Андрея староста. Задубелое лицо его, непривычное, да и, пожалуй, не слишком приспособленное к улыбке, ласково оскалилось и слегка захрустело в тех неторенных местах, где пролегли свежие складки.

«Как бишь его?.. Нержан Тихонович», — припомнил Норушкин.

Староста встал и, мягко шлёпнув в сенях отороченной каучуковой прокладкой дверью холодильника, принёс в горницу объёмистую квадратную заткнутую куском сыра бутыль, при виде которой само собой, как туго колыхающийся серебристый пузырёк из торфяной озёрной воды, всплывало в памяти полузабытое слово «штоф».

— Злодейка наша, — представил бутылку хозяин. — На чесноке стояла, смородиновых почках, муравьиных яйцах, змеином зубе, сливовой смоле и ещё кой на чём, что мы в секрете держим. И для веселья хорошо, и от хворобы всякой выручает. Злодейка наша — всем лекарствам мать. Отведайте.

Андрей отведал. Катя воздержалась, опаловыми пальчиками ущипнув поджаристого язька.

В груди Норушкина взметнулась пронизанная солнцем синяя волна и, накатив на сердце, отступила. Градусов в «злодейке» было пятьдесят примерно семь.

С лилово-перламутровыми, чудесно промытыми внутренностями и сияюшей под кожей в вездесущих капиллярах кровью Андрей приступил к делу:

— Я хочу купить в Побудкине свою же собственную землю, отстроиться и, Бог даст, обосноваться.

Староста замер на миг, и вдруг в горнице лопнула звонкая пиротехническая штучка:

— Андрей Лексеич! Да неужто?! Отец родной! Вот радость-то! Нельзя башню без пригляда держать: хорёк какой-нибудь влезет, и на тебе — то парламент горит, то дефолт, ититская сила!

В ушах Норушкина невесть откуда появилась гулкая дымка — чёртово пойло! — так что он не поручился бы наверняка за адекватное осмысление услышанных в ответ слов и интонаций. Но Катя после подтвердила, что именно так — с восклицательными знаками — всё и было сказано, причём хозяйка и хозяин говорили хором.

Нержан Тихонович, смахивая с глаз счастливую слезу, заверил, что все бумажные вопросы и крючки они уладят в уезде сами: автохтонам такие дела решать сподручнее — хоть понаслышке, но все (или почти все) здешние чиновничьи ухватки им известны. А коль скоро понадобится присутствие Андрея — они известят.

Согласовав с Норушкиным кандидатуру стряпчего, староста вызвал в избу Фому Караулова, которому велено было завтра спозаранку отправляться с барином в Новгород, чтобы оформить у нотариуса доверенность на ведение дел. Время шло к вечеру, сегодня они так и так не успевали.

— Как выясните цену земли, — предупредил Андрей, — сразу дайте знать. Мне мигом деньги не собрать.

— Господь с вами, барин, — раз в четвёртый уже за день героически осклабился староста Нержан/Несмеян. — С нас одних недоимок, почитай, столько приходится, что хватит Крым у малорусов откупить.

— Крым возьмём не златом, а булатом, — пообещал Норушкин, внезапно ощутивший явный позыв зарычать, и великодушно махнул рукой: — А недоимки прощаю.

Староста на время потерял дар речи и ожил лишь тогда, когда нащупал безотчётной рукой закупоренный сыром штоф.

— Тут год не пей, два не пей, а за такое дело выпей...

И он плеснул жемчужной «злодейки» Андрею, решившей разделить судьбу Норушкина Кате, себе и благоухающему дымарём и прополисом новоиспечённому стряпчему Фоме.

Когда староста осведомился: не прикажет ли барин баньку? — детка Катя взвизгнула от восторга, предвкушая, на что Норушкин леденящим шёпотом заметил, что если она возжелает на полке разврата, это значит — у старичины просто никудышная баня.

Детка сказала: «Бурбон», — и с хрустом откусила проведавший сметану огурец.

4

Пока суд да дело (топить, выстаивать), Андрей решил показать Кате Побудкино и попросил Фому провести их к дорогим руинам мимо места, где зверьё порвало Герасима и его физкультурников.

Вся деревня, казалось, была уже в курсе норушкинских планов. Разбившись на кучки и оседлав/обступив/обметав завалинки соседних дворов, мужики увлечённо ткали невещественную ткань грядущего строительства. Андрей ловил невольно то там, то сям выпархивающие кудельки:

— Ты печника-то настоящего видал? Настоящий печник печку не кладёт, настоящий печник печку вьёт!

— Да какой он плотник! Амбар рубит, а тот у него винтом завёртывается!

За деревней в небе кругами плавал коршун.

Зайдя окольным — вдоль берега Красавки — путём в лес, Фома провёл Андрея и Катю с полверсты по несусветному бурелому и наконец указал в еловой гущине на смердящую, закиданную хворостом, лапником и мхом яму.

— Здесь, — скупо пояснил он.

Вокруг раскачивался и шумел летний лес, просеивая комаров сквозь своё сито. Над ямой в косых солнечных лучах, продравшихся сквозь ветки, в которых потерялось небо, кружились оплывшие мухи.

— И каким только бесом вас сюда, дураков, занесло? — в сердцах спросил Норушкин мертвецов. Воспоминание о кончине дяди Павла жарко ударило его по глазам, и в Андрее разом вспыхнула подостывшая было ненависть.

— Герасима, козла, послушались, на клад польстились стародедовский, — ответили из ямы мертвецы. — А он, блин, и не Герасим вовсе, а чёрт-те что — типа, чучелко соломенное. Наши души неприкаяны, а у него, в натуре, души нет — жёлтый дым только. Мы молимся об избавлении, но Господь неумолим.

— Ой, — сказала Катя.

— Эка, хватились! — усмехнулся Фома.

— Мы хотели... — попытались оправдаться мертвецы.

— Мы хотели, мы хотели, даже яйца все вспотели! — Слова Фомы падали тяжело, как камни, и оставляли на земле вмятины. — Тут вам была шелуха от лука, а там теперь — самые слёзы.

— Какой клад? — не сразу подавил смущение Норушкин.

— Герасим сказал: фраера даванём, он нам фамильные сверкальцы и рыжьё сдаст. Здесь, мол, у него тайничок, кладка — чёртовой башней называется.

— Ну? И что с вами случилось, банда?

— А больше мы тебе ничего не скажем, — замкнулись мертвецы, — потому что мертвы, в натуре.

Андрей взглянул на Фому — на лице пчеловода проступила беспощадная, осмысленная свирепость. «То ли планеты так встали, то ли в атмосфере нелады, — подумал Норушкин. — Воистину, в России нельзя придумать ничего такого, что не случилось бы на самом деле».

— Чем дальше в лес, тем толще партизаны, — удивительно впопад сказала детка Катя.

Из воздуха, где плавал медленный запах разложения, выскочила внезапная стрекоза, зависла и сделала крыльями над ухом Андрея «фр-р-р», как купюросчётная машинка.

5

В Побудкине Андрей показал Кате руины усадьбы и рощу карликовых дубов — когда-то их увидел такими Александр Норушкин, павловский служака, и с тех пор, в уплату долга памяти, что ли, больше они не росли.

А потом их накрыла гроза, тяжёлая и ослепительная, она каждому раздала по молнии, и они, промокшие, возвращались в Сторожиху с молниями в руках, как вестники вселенского грома.

Кстати подоспела баня. Пар был отменный, и веники Андрей выбрал дубовые, шелковистые, чтобы невзначай не ожечь матовую Катину кожу, да и поработал он ими на славу, но детка всё равно возжелала. Не то чтобы по вдохновению (кто отец вдохновения — верх или низ?), забыв себя, как умела, но скорее из какого-то лабораторного, исследовательского интереса, так что Норушкин в самом прямом значении слова почувствовал себя переставляемым туда-сюда предметом любви. Тогда Андрей и понял: о чём бы мы ни говорили и чем бы ни занимались с женщиной — всё это только прелюдия к любовным играм.

А потом была ночь, и луна за окном висела большая, как озеро. Где-то в глубине дома сопел во сне староста Нержан, и в окрестном мире было тепло, спокойно и немолчно, шероховато, по-хорошему тихо, как бывает спокойно и тихо только при живом Хозяине.

— И куда они сигары девают? — засыпая, пробормотала Катя. — Ведь никто не закурил ни разу...

6

Утром провожать Андрея вышла вся деревня.

— Зимой приеду к вам на лыжах кататься, — улыбнулся Норушкин.

— Гы-гы-гы, — оценили шутку селяне.

Ошалелый бобик счастливо крутил задом; петухи мерялись простуженными глотками.

Вскоре Андрей, Катя и Фома уже входили в прибитое первым ночным заморозком Ступино — куча навоза на ближнем огороде, белом от холодной росы, дымилась, как Ключевская сопка.

Впереди был Новгород. В мире по-прежнему было спокойно и тихо. За окошком билетной кассы автовокзала в корытце для сдачи спал котёнок.

продолжение