Так
бывает, что встретишь хорошего человека, но он, например, носит
кримпленовый костюм. Или говорит «ложить». Мои
знакомые никогда не говорили: этот человек честный, или добрый. Они
говорили: «он скрипач, его пригласили играть туда-то», или «она поэтесса, ее, разумеется, не печатают». И
всем было ясно, что с этими людьми дружить хорошо.
Папа
у Сашки был сапожником. И мама тоже была сапожником. И бабушка с
дедушкой у него были сапожниками. Мама сидела на углу Гороховой и Садовой в
крохотной деревянной будке, держа потрескавшимися на морозе губами
несколько сапожных гвоздиков. Она, уверенно забивая их красными,
грубыми руками, меняла подметки прохожим, которые втискивались в
будку, поджимали ноги в носках усевшись напротив нее, и ждали своих
сапог. Была она очень маленького роста, еще меньше своего сына. С
ней давно, словно срослась эта безобразная униформа сапожников:
выцветший синий халат, поверх ватника.
Папина
будка была у Сенного рынка, там работы было даже слишком много, так, что
он чуть не падал к вечеру от усталости. Он был тоже очень
маленький
и хрупкий. Дедушка и бабушка были уже совсем старыми и
крохотными
и уже давно не работали. А национальность у них была сказочная: они
были ассирийцами! Во всяком случае, мне казалось, что ассирийцы
вымерли в древности и когда Сашка сообщил мне свою национальность
под большим секретом, я и не совсем поверила и была очарована
одновременно.
По
сравнению с другими юношами его возраста, он был совсем мал ростом,
кожа
необычно смуглая для Петербурга, и волосы негритянской шапкой
окружали лукавое, смышленое, с чуть длинноватым носом, лицо.
Отчество его было Сергеевич и все с удовольствием называли его
просто Пушкиным.
Познакомились
мы на заводе: в самый первый мой рабочий день меня чуть не
побили
рабочие. Дело в том, что до того я никогда токарем не работала.
Меня
приняли ученицей, показали как работает станок, дали ящик деталей и
я, гордясь
тем, что у меня все так славно получается, вскоре попросила у
мастера
второй ящик. Как только он ушел получать детали, меня обступили
рабочие
грозной толпой и сказали, что торопиться мне некуда, что норма у
нас
такая-то и что если мне так не терпится перевыполнить ее, то
тогда...
и
неожиданно один из них замахнулся. Я ни на секунду не поверила, что
он
меня может
ударить, в то же время пытаясь сообразить, какое им вообще
дело, но в
это самое время Пушкин вдруг закричал: Полундра! Смазнухин! И
все резво
разбежались к своим станкам. Оказалось, что Пушкин это нарочно
крикнул и
тот, что замахнулся, Сабокарь его была фамилия, пригрозил
Пушкину,
что переломает ему ноги! Сашка в ответ сплясал ему такого
насмешливого
гопака, одновременно отбегая и увертываясь, похлопывая себя
по груди и
по бокам и даже по каблучкам хорошо стачанных сапожек, что все
засмеялись.
На
перерыве мой новый приятель объяснил, что сверх нормы я денег все
равно много не заработаю, а, главное, не успею оглянуться, как ее
уже повысят. Ведь если ученица в первый же день перевыполняет норму,
то это значит, что все остальные плохо работают! Потом всем придется
работать гораздо больше, а денег если и прибавят, то скорее
символически. В ответ я, конечно, выразила солидарность с борьбой
рабочих за свои права, что и было быстро передано Пушкиным куда
следует. Я к перевыполнениям сразу же охладела, а рабочие тут же
стали вести себя по-хорошему.»
Так
вот с самого первого дня у меня появился друг и защитник: маленький
храбрый
ассириец. И все-таки в его схожести с поэтом Пушкиным была
какая-то
странная нелепость. Они были так похожи, что было даже неловко.
Когда мы
появлялись где-нибудь вместе, то люди часто оборачивались. И моя
белоснежная
норковая пилотка и новенькое пальто в талию, впервые в жизни
сшитое на
заказ, тут было не причем: люди насупливались, стараясь
вспомнить
где они его видели!
Теперь
мы везде ходили вместе, нам было вдвоем весело: Пушкин показывал
мне разные
фокусы и дурачился, всегда находил стол у окна в столовой,
всегда
успевал взять компот, пока не разобрали, встать в очередь за
зарплатой
и достать нужного размера комбинезоны. Мы играли в снежки и
лепили
снеговика зимой во дворе завода, летом загорали на крыше и даже
дрались на
кулачках. Рабочие, глядя на нас, посмеивались в усы, но весьма
добродушно.
Никто из них пока не знал, что я беременна, но многие видели,
как муж
встречает меня у проходной.
Вскоре
наш мастер Смазнухин вдруг переменил свой строгий, начальственный
тон на
совсем новый и странный, стал пропадать возле моего станка,
рассказывая
какие-то байки и анекдоты, отпускать меня с работы пораньше и
сулить
какие-то специальные наборы труднодоступной еды. Пушкин, видя это,
нервничал,
старался привлечь внимание к себе своими мальчишескими
проделками,
как вдруг однажды его зацепило работающим резцом за рукав и с
неожиданной
силой перебросило через станок! Все бросились к нему,
остановили
станок, стали осматривать рану, шедшую поперек его худого,
почти
детского живота. Кровь хлестала ручьем, но, к счастью, рана
оказалась
совсем поверхностной: перевязали его бинтом, взятым из аптечки,
висевшей
над столом мастера, и если бы я ему не шепнула, что пойду с ним к
заводскому
врачу, то он бы не пошел, все это время прыгал, вертелся и
отшучивался
от строгих замечаний рабочих. Смазнухин сказал: «Плохой у
тебя смех, Пушкин.» И то, что сам мастер назвал его
Пушкиным, всех очень насмешило и сняло напряжение.
Как
он обрадовался, что меня отпускают с ним к врачу! Казалось, он бы и
еще раз
полез в станок, лишь бы потом был бы такой волшебный час, когда бы
мы сидели вдвоем в ожидании перевязки и играли в слова, а потом из
листка агитатора он сложил бы для меня домик, лодку и собаку. У меня
тогда
впервые
появилось это тягостное чувство вины.
Вскоре
после этого мастер Смазнухин, (в нерабочее время тоже Саша),
перешел в
наступление. В тот вечер он долго рассказывал свои анекдоты у
моего
станка. Настроение у меня было паршивое: я не любила работать в
вечернюю
смену, уставала и к тому времени вся прелесть профессии
«токарь» для меня давно уже пропала, собственно,
уже через несколько дней от начала моей трудовой деятельности на
заводе «Заря». Работа у полуавтоматического
токарного станка оказалась начисто лишенной какой бы то ни было
возможности проявить самостоятельность или сообразительность, грубые
лица и шутки рабочих перестали быть любопытными. А просыпаться в 6
утра, чтобы успеть к первой смене, было просто пыткой.
Тут
и предлагает «галантный» мастер Смазнухин
освободить меня от мучений, но за это я должна была принять его
приглашение пойти с его друзьями «в один приятный ресторан
с хорошим шашлыком под водочку». Мысли мои сразу очень
оживились. И не от того, что я сколько-нибудь интересовалась
шашлыками и водкой, я, скорее, интересовалась маринованными миногами
с шампанским,
просто возможность выйти на свободу, увидеть падающий снег или
звездное небо, вдохнуть ночной морозный воздух казалась таким
драгоценным даром! Ну что мне Смазнухин? Смешно сказать, мне
завидуют нарядчицы и учетчицы и, хотя я предвидела, что мне придется
отвечать за то, что я не оправдаю мечты мастера, но уж очень
хотелось вырваться! И я согласилась.
Все
это время Пушкин нервничал, звал всех посмотреть на какую-то ерунду,
семь раз
пробегал мимо меня и мастера и, наконец, сказал ему, что он
заболел,
но Смазнухин ответил ему строго, что не может его сегодня
отпустить
и не выписал пропуск.
Я
не помню почему мне пришлось вернуться через несколько минут в цех.
Наверное я
забыла что-нибудь, может, пропуск, но я увидела, что Пушкин
забился в
угол между стеной и станком и плачет. Семидетков, старый
рабочий,
который не хотел уходить на пенсию, тихим голосом уговаривал его
успокоиться
и протягивал к нему руку, а Пушкин отбивался от этой руки и,
всхлипывая,
просил оставить его в покое.
Конечно,
это была моя вина.
Шашлыки
были дрянные, ресторан прокуренный и засаленный, друзья его все
время
тискали друг друга за другим столом, на душе было скверно. Вскоре я
сказала,
что ухожу домой, предвидя неприятности, но Смазнухин оказался джентльменом.
Убедившись, что мечтам его не сбыться, он просто попрощался
со мной у ресторана и вернулся назад к приятелям, и больше никогда не
торчал возле моего станка и не досаждал анекдотами. Когда через
месяц я принесла ему справку, он заметно смутился, но сказал
вежливо, что
постарается
перевести меня на более легкую и менее грязную работу, что и
сделал
через несколько дней.
Для
Пушкина же не было, казалось, более счастливого дня, чем тот день,
когда он узнал, что я беременна! Как он торжествовал и ликовал, как
носился со
мной и гордился мной, словно он сам был отцом ребенку! Впрочем,
это только
в индийских фильмах отцы так радуются беременности своей жены, мой
муж вел себя намного сдержаннее.
Отныне
мой приятель часто провожал меня к врачу и в автобусе все неотрывно
наблюдали за нами в явном замешательстве: кем эта баба приходится
парнишке,
которого они где-то раньше видели? Неужто женой? Но ежели женой, то
чего он тогда такого маленького роста? А ежели не женой, то чего он
так орет на весь автобус, требуя освободить место беременной
женщине?
Пушкин
теперь всякий раз спрашивал, встречают ли меня, и если нет, то
провожал
меня до самого дома и стоял на нижнем этаже, пока я не добиралась до
своей квартиры и только услышав, как дверь хлопнула, он уходил, да и
то не всегда. Однажды, спустя некоторое время, я увидела его возле
подъезда, поглядывающего на окна последнего этажа, и тогда я
выглянула и позвала его в гости. В благодарность я была награждена:
сколько было восторгов и по поводу моей комнатки в коммунальной
квартире, и ее чистоты, и качества чая, и моих рисунков: он был
счастлив! К винограду же он не посмел притронуться, я даже не стала
спрашивать почему: разве он мог позволить себе отнять хоть
виноградинку у меня, которой так нужны витамины!
В
тот день неожиданно вернулся с работы муж гораздо раньше, чем
обычно.
Очень
смешно, конечно. Но я увидела, что друг мой, мой верный и храбрый
защитник
Пушкин, вдруг испугался. Не знаю почему. Ну ведь не потому, что
он был
ровно в два раза меньше моего мужа и был застигнут за распитием
чая? О
Пушкине муж слышал, я его так и представила. Но он во все глаза
испуганно
смотрел на него и ничего не отвечал на хмурое приветствие. Муж
мой насупился, разглядывая моего приятеля почти брезгливо. Пушкин
бледнел все
больше, на самом деле становясь совсем оливкового цвета, и выражение
лица
становилось все более виноватым. Наконец, муж сказал с явно
выраженным раздражением: «Ну и что дальше делать
будем?!» И Пушкин схватил свое
детское пальтишко с большими пластмассовыми пуговицами и убежал,
оставив
входную дверь распахнутой настежь.
Почему
я вдруг вспомнила о нем, спустя столько лет? Наступил такой
безрадостный
день, когда испуганно оглядываешься вокруг себя в поисках близкой
души и не находишь, начинаешь лихорадочно искать в своих сундуках,
где должны были храниться вечные ценности, но каждая из них по
очереди рассыпается в руках и, разве на самом дне, обнаруживается нечто, медный грош, и он оказывается в этот день таким ценным.
Как-то в юности мне казалось, что если я кому-нибудь нравлюсь, то,
разумеется, благодаря моим несравненным качествам, теперь-то я понимаю,
что все дело было в его таланте ценить и так добродушно восторгаться
людьми.
В
тот же день у меня начались схватки, которых я и не ожидала вовсе. Я
была всего
на восьмом месяце. Начались мучения и скитания с младенцем по больницам,
по углам и съемным квартирам. Муж через месяц после родов ушел.
Потом вернулся, потом опять ушел. Я узнала жестокость и равнодушие чужих
людей как раз тогда, когда больше всего нуждалась в доброте и
сочувствии, а о родных я знала все это до того. Но мне никогда не пришло в голову
найти Пушкина. Я все же не верила, что к нему можно относиться
серьезно. Реальность выглядела по другому, он же перестал казаться
реальным, как только исчез из поля зрения.