– Ефрейтор, подъем!
На вокзале ночевать нельзя! Дрыхнет, как в казарме, и в ус не дует!
Хрипунов встрепенулся, приподнял голову. Около его
жесткого ложа в зале ожидания стоял старик в малиновом женском
пальто. Старик был внушителен, покрытое седой щетиной лицо выражало
властность. На голове шерстяная шапочка со свисающей у виска кистью.
Из-под длинного, до пят пальто виднелись сине-белые спортивные
тапочки.
– А куда я пойду? Негде мне. – Хрипунов
нехотя оставил лежачее положение, сидел, нахохленный, с поднятым
воротником шинели.
– Встать, когда с тобой разговаривает комендант
вокзала! – закричал непонятный старик и топнул ногой в
спортивном тапочке.
Хрипунов встал, невольно подчиняясь властному голосу,
рука у него сама собой потянулась к съехавшей на затылок шапке –
отдать честь.
Облаченный в странную
форму комендант смягчился.
– Ну, что, дембель-штемпель? Чего тебе в нашем
великом городе на Неве понадобилось?
Хрипунов усмехнулся:
– Ясно – чего. Пристроиться бы где.
Работенку...
Старик-комендант поиграл
кисточкой у своего виска.
– А что ты умеешь? Ракеты с атомными головками
пускать?
Упоминание о ракетах
задело Хрипунова за незажившее:
– Ра-ке-ты! А ну их на хрен, товарищ комендант!
Наелся я ими за два года, во! На колбасу бы их, свиней
жирно-железных!
Комендант слушал, поеживаясь в своем несколько потертом
и утратившем яркость малиновой краски пальто, снятом напрокат с
чьих-то женских плеч.
– Шоферить могу, – заявил Хрипунов, –
на худой конец – слесарем-токарем.
Комендант почесал грязным пальнем щетину у себя на щеке:
– Сначала ты мне показался умней, – заметил
он. – Нашел занятие для мужчины: подбирать объедки с барского
стола, что начальник цеха кинет. – Критически оглядел крепкое,
коренастое телосложение Хрипунова. – Хочешь, в телохранители к
себе возьму? Дам два пистолета в обе руки. Только должен
предупредить: у меня ведь, знаешь, свой взгляд на обязанности
телохранителя: будешь идти впереди меня по вокзалу и стрелять во всех
подряд, без разбору – малый, старый, инвалид, ветеран,
беременная богоматерь, или младенец-Иисус в коляске. Пали пулями, не
бойся. Всю ответственность беру на себя. Ничего, я думаю, тебе эта
работа понравится. Платить буду, как маршалу Советского Союза. Ну,
как? Не очень-то привередничай! У меня на это место конкурс объявлен,
каждый день приходят, спрашивают, – раздражаясь, закричал
комендант и опять уже хотел топнуть ногой в тапочке. Хрипунов
затруднялся в ответе, он взирал на коменданта в большом
замешательстве.
Привлеченные громким криком, в зал вошли два патрульных
милиционера, в ремнях-кобурах, с рациями. При их виде настроение
коменданта резко переменилось. Онскинул свой головной убор с
кисточкой на пол и пошел вприсядку, сопровождая ее голосистой песней:
Эх, калинка, калинка, малинка моя! В саду ягода-малинка моя!..
Милиционеры молча подступили к ударившемуся в плясовую
стихию коменданту, крепко схватили его под руки и поволокли через зал
к выходу. Один из милиционеров, пожилой старшина-усач обернулся:
– Что, солдат, не видал еще такого дива? Вот
Калинку-малинку к майору отведем, и ты дуй с нами. Майор с тобой
поговорить хочет.
Стражи порядка протащили самозабвенно заливающегося
соловьем Калинку-малинку через два проходных зала и втолкнули в
комнату милиции. Следом вошел и Хрипунов. В комнате за столом сидел
строгий дежурный майор с повязкой. Увидев его, Калинка-малинка
закричал плачущим голосом:
– Начальник! За что меня твои холуи по почкам
бьют? Я никому ничего плохого не сделал. Что я, не человек? Да ты
знаешь, кто я? Перед вами чемпион по фигурному катанию на льду! У
меня золотая медаль! – в диком визге возгласил новоявленный
чемпион.
– Ну ты и заливатъ, Калинка-малинка, –
сказал невозмутимый майор. – Не люблю, когда мне лапшу на уши
вешают. Ладно. Покажешь медаль – отпустим. Честное милицейское.
Калинка-малинка рванул свою элегантную, позаимствованную
у какой-то модницы на зимний сезон покрышку, под которой обнаружилась
голая, в татуировках грудь.
– Нету! – завопил он, — стибрили,
сволочи! Это они у меня медаль срезали! – бешено тыкал он
пальцем в приведших его милиционеров.
– Поговори у меня! – огрызнулся
старшина-усач. – Снял шапку с гербом, погладил себя по плешивой
голове и опять водрузил шапку на место. – Куда его, Василь
Васильич?
– Куда, куда? Как будто не знаешь. На чемпионат
фигурного катания. – Майор отвернулся, листал на столе какую-то
папку.
Вокзальную знаменитость поволокли обратно на холодок, и
он снова принялся исполнять свою, прерываемую пинками, программную
песню. В саду ягода-малинка моя... – затихало в глубине зала.
Майор сердечно взглянул на Хрипунова:
– Что, гвардеец, пойдешь к нам работать? Жилье
дадим, зарплата твердая.
– К вам, так к вам, – дал квакающее,
бездумное согласие Хрипунов. Глаза у него были по-лягушачьи выпучены
от недавнего зрелища и все еще не вернулись в нормальное состояние.
– Ну, тогда, будь здоров. До скорой встречи. Иди,
тебя на улице мотоцикл ждет. В общежитие отвезет –
переночевать.
Выйдя из вокзала на улицу, Хрипунов увидел милицейский
мотоцикл с коляской. Шофер в шлеме-яйце – готовый к старту
космонавт.
– Лезь в люльку! – мотоциклист махнул рукой
в могучей кожаной рукавице.
Хрипунов повиновался, устроясь в полулежачем положении в
промерзлой коляске. Яйцеголовый дал газ, и мотоцикл помчался по
ночному городу.
Город казался беспределен, как вселенная, он состоял из
множества светлооконных галактик и то разряжался на широких площадях,
набережных, и мостах через масляно-огнистые каналы, то опять сгущался
в тесных, высотно-коробчатых, жилых кварталах. "Хана копытам",
– подумал Хрипунов, пытаясь пошевелить окоченелыми пальцами в
солдатских башмаках. "Еще пять минут такой прогулки –
придется ампутировать".
Дома расступались – идущие на парад,
единообразные, в суровых бетонных шинелях армейские колонны, холод
нарастал, и на каждом повороте подстерегало дорожно-транспортное
происшествие, обещая превратить двоих седоков в кумачовую кляксу на
тротуаре.
Стоп! Мотоцикл замер у протяженного угрюмого здания в
десять этажей. Окна голые, без занавесок, блестели лампами и все, как
одно, смотрели на Хрипунова, ошеломляя его своей грозной, вызывающей
незадернутостью. Мотоциклист тоже, как бы завороженный, с большим
любопытством взирал на дом, задрав яйцевидную голову.
– Чего это сегодня в общаге так тихо? Перерезали
они там все друг друга, что ли? – проговорил он озадаченно. –
Как сюда подъезжаю – так обязательно с этажей кого-нибудь
выкидывают. В день получки сюда ближе, чем на сто метров и не суйся.
Тут такой человекопад к вечеру начинается – сохрани меня боже и
мое родное министерство внутренних дел! Валятся ребятки со всех
этажей, от первого до десятого. Тут специально ограждения с красными
флажками вокруг здания ставят – чтобы прохожие не пострадали,
два вахтера в свистки свистят, предупреждают граждан, чтобы обходили
опасное место. И машины скорой помощи дежурят всю ночь на подхвате. А
сегодня что-то очень уж тихо, – повторил в недоумении
мотоциклист. – Ох, чует мое сердце, не к добру это!..
Дверь парадной зевала настежь, как разинутый в столбняке
рот. Мотоциклист повел Хрипунова внутрь общежития и вверх по
лестнице. На ступенях попадались интересные вещи: пуговицы, кокарды,
фуражки без козырьков, черствые, заплесневелые огрызки, а то и даже
целые батоны, окурки, резинки презервативов. Мотоциклист брезгливо
отшвыривал их носком сапога. На полушубке у него медно поблескивали
широкие лычки старшего сержанта.
– Никакого проку от уборщиц, – проворчал он.
– Казалось бы, – самых страхолюдных берем, все равно,
наши жеребцы к себе в комнаты затащат, так что потом неделями не
отыскать.
Сверху раздался отчаянный визг, борьба, что-то с шумом
рухнуло. Хрипунов и сержант-мотоциклист шарахнулись по сторонам
лестницы. Между ними пролетела, оседлав швабру, девушка, в чем мать
родила, на лоб нахлобучена милицейская фуражка, козырек закрывал все
лицо. Девушку догоняло, грохоча по ступеням, большое цинковое ведро.
– Убью, стерва! – кричал с площадки
разъяренный мужской голос. – Часок поспать не даст после
дежурства, швабра проклятая! Совсем заездила!..
– Что-то я ее раньше здесь не видел. Новенькая,
должно быть, – предположил он.
Поднявшись на площадку, сержант опять остановился, сняв
шлем, почесал красный, морщинистый лоб.
– Куда же тебя, солдат, на ночь поместить, чтобы
ты у меня дожил до утра целый и невредимый? – размышлял он
вслух. – Я-то с тобой тут, понимаешь, не могу. У меня семья,
дети. Сын первый год в школу пошел. А двоек уже нахватал, как собака
блох. Такой, я тебе скажу, говнюк. Завтра утречком я за тобой заеду,
в контору нашу повезу оформляться. Только вот куда ж тебя тут
переночевать устроить?..
Сержант все еще чесал свой многомудрый лоб, когда дверь
из коридора распахнулась, брякнув о косяк от крепкого ножного удара,
и на площадку вывалились три веселых милиционера в смешанной форме
одежды. Один держал на плече гитару, как будто дубину. Гитарист этот,
капля в каплю, – Сенька Погребняк, корешок хрипуновский.
– Игореха! Ты, что ли? – изумился Погребняк.
– А то кто ж? Вот пришел посмотреть – как ты
тут живешь.
Погребняк передал гитару
стоявшему рядом с ним милиционеру и бросился обнимать друга.
Эх, Игореха, счастье моей поросячьей жизни! Теперь мы с
тобой в пару в патруль будем ходить...
Сержант-мотоциклист, сложив ладони, любовался встрече
двух боевых друзей-товарищей, лицо у него сияло, как начищенный к
строевому смотру сапог.
– Вот и ладушки, – проговорил он умильно. –
Сдаю, так сказать, с рук на руки на сохранение, чтоб к утру
цел-невредим в наличности был по первому предъявлению. Бумажку надо
будет заполнить, контрактик подписать на три годика.
– Не волнуйся, Столбов, – потрепал сержанта
по плечу Погребняк. – У меня, как в ломбарде. Волос с головы не
упадет. А ты к семье катись, сынка нянчить. Пусть он тебя за нос
потаскает, козла старого.
Столбов пошел вниз по лестнице, но его все-таки мучило
беспокойство, и он еще два раза оглянулся на оставленную компанию,
прежде чем исчез из вида.
В комнате, обклеенной мрачновато-полосатыми обоями, –
четыре койки вдоль стен, на постели наспех кинуты мятые
покрывала-попоны. С потолка свешивается, даруя уютное сороковаттное
освещение, лупоглазая лампочка в оригинальном абажуре, устроенном из
старой милицейской фуражки. В углу у дверей шкаф, задубелый ветеран с
девяностолетним стажем службы, весь, сверху донизу покрытый ножевыми
шрамами, пулевыми отверстиями и вмятинами от неизвестных твердых
предметов. От шкафа до шпингалета на окне через все помещение
протянута бельевая веревка с гирляндой непросушенных, пахучих, как
протухшая рыба, носков. Посередине – застеленный газетами стол,
полбуханки хлеба, изуверски, в рваных зубцах вскрытая "килька в
томате", три стакана.
– Переселенность у нас, – пожаловался
Погребняк, усаживая Хрипуиова за стол. Сдвинул локтем все, что на
столе, освободив место для трапезы. – Но ты, Игореха, не бери в
голову. Не твоя это забота. Койка тебе здесь законно будет. Выкинем
одного дундука в окно – только и всего. – Погребняк
подошел к одной из коек, пошарил в наволочке подушки, словно искал
щуку в бредне. – Есть голубушка! – обрадованно закричал
он, вытаскивая бутылку водки. Подбрасывал ее и целовал то в один
стеклянный бок, то в другой. – Не нашли тебя, кровиночку мою,
поганцы сивобрюхие! – приговаривал Погребняк вне себя от
радости, поставил бутылку на стол. – Вот мы тебя сейчас и
приласкаем, светик ты мой ненаглядный.
Хрипунов снисходительно посмеивался, наблюдая дурачества
своего дружка.
– Досталось мне тут, Игореха, на первых порах. Ох,
досталось! – стал рассказывать Погребняк, когда друзья врезали
по стакану. – Одели меня в форму, а на ответственные посты,
понимаешь, нельзя ставить и пушку нельзя давать. Спецшколу еще надо,
говорят, пройти в городе Пушкине. Поручили Столбову в школу эту
отвезти, да по дороге преподать кой-какие практические уроки. Столбов
и говорит, зайдем к Лялину, он тут недалеко живет, на Дзержинского.
Двадцать пять лет протрубил в рядах правопорядка. Он за час лучше
всяких школ тебя подкует... А мне-то что? Ну, идем мы, значит, к
этому Лялину. Дом какой-то такой старинный, внутри лестница-винтовуха
и перильце медное, чтобы держаться. Раньше-то люди не дураки были –
все у них было предусмотрено. Столбов по пути меня настраивает:
войдем, не пугайся. У него не квартира, а слесарно-токарная
мастерская: станки, верстаки всякие, инструмент. Лялин этот, видишь
ли, в свободное от службы время любимым делом занимается. Хобби у
него такое: штучки разные мастерит ножички, наручники... Загляденье,
я тебе скажу, хоть на всемирную выставку посылай...
– Сенька, не тарахти! – рассердился
Хрипунов. – Спать хочу до смерти. Говори, чем вся эта твоя
баланда кончилась.
– Сейчас, сейчас, – заторопился Погребняк. –
Чем кончилась? Зажали мне башку в слесарных тисках и накачали
винищем, так что из всех дырок текло. А потом поставили на пост у
Исаакиевского собора, чтоб всю ночь в свисток свистел, бандитов
отпугивал от архитектурного сокровища. Это, говорят, испытание
молодого сотрудника на стойкость...
– Пустобрех ты, Сенька. И могила тебя не исправит,
– встав из-за стола, объявил Хрипунов. – Показывай –
на какой лежак кости кинуть.
– А на какой глаз положишь, – отвечал
Погребняк. – Вон хоть у окна. Там белье почище, всего-то месяц
не меняли.
Хрипунов разделся, и по солдатской привычке аккуратно
сложил обмундирование стопочкой на стуле. Распростертый под суровым,
плотно обволакивающим шерстяным одеялом, он тут же заснул...
Спал Хрипунов, должно быть, недолго. Свет в комнате
погашен, кто-то тряс его за плечо, голос Погребняка:
– Игореха, подъем! Столбов тебя уже оформил.
Сейчас в спецшколу повезет.
Разбуженный Хрипунов сидел
на постели, ничего не понимая, злился:
– Офонарели вы, что ли? Какая спецшкола посреди
ночи? Спать хочу, как покойник.
– Нет, Игореха, нельзя. Потом отоспишься, –
упрашивал Погребняк. – Столбов тебя на мотоцикле отвезет. Пока
доберетесь и – утро.
Хрипунов взглянул: в проеме дверей молчаливо ждал
Столбов в мотоциклетном шлеме.
Опять они помчались по ночному городу, сворачивая с
улицы на улицу. Затормозили у какого-то дома.
– Заглянем к Лялину, – сказал Столбов. –
Заправиться надо перед дальней дорогой.
Подворотня, сырость, кошки. На дверях столбики цифр.
Остановились в конце двора, в тупике перед дверью с одной
единственной цифрой, намалеванной от руки во всю дверную ширь –
это была криво ухмыляющаяся девятка. Столбов пнул створку сапогом,
пригласил Хрипунова внутрь.
Лестница-винтовуха, медное перильце. На каждой площадке
Хрипунов заглядывал в низкое, запыленное окошко. Там повторял себя
золотой, как гигантское яйцо, срезанный нагроможденным морем
городских крыш, купол. Исаакиевский собор. Столбов тоже смотрел:
– Ах, ты, халупа позолоченная! – высказывал
он свой восторг. – Ну, идем, идем, солдат, Лялин ждет.
На последнем этаже Столбов нажал кнопку. Звонок запищал
комариком. В распахнутых дверях – майор с вокзала. Лялин.
– Т-с-с-с! Идите тихо, чтобы жиды не видели, –
зашептал майор Лялин и повел гостей за собой, бесшумно ступая
щегольскими, блестящими сапогами. Пропустив в комнату, закрыл изнутри
на ключ. Там – очертания какого-то станка, инструменты на
столах.
Столбов и майор Лялин схватили Хрипунова с двух сторон –
не вырваться.
– Какой ему курс обучения? – спросил майор
Лялин. – Сержантский, офицерскую школу, или, может, сразу
академию?
– Офицерскую он, пожалуй, не выдержит, –
засомневался Столбов. – Это ж пять закруток. Не голова будет, а
блин. Не говоря уж об академии. Жми сержантскую. Это всего две
закрутки.
Зажали голову Хрипунова в станок, стали поворачивать
стальную ручку. Череп затрещал, глаза полезли из орбит, сознание
вот-вот потухнет. Диктующий с учебной трибуны голос:
– Раздел первый. Статья третья. Принципы
деятельности органов правопорядка: деятельность органов правопорядка
строится на принципах законности, гуманизма, обеспечения прав
человека и уважения его личности...
Хрипунов в ужасе вскочил с постели. В комнате было
темно. Потом раздался звон разбитого стекла, яростная матерщина,
пьяный вопль и шум выброшенного наружу тела. Это, должно быть,
начинался человекопад.