Туда редко заходят. На плече татуировка "Таня". Встало зарево у горизонта. Вставало и падало много раз. Танкер, грек. Такой кострище! Торопись погреться у чужой беды.
"Спасите наши души!" - несутся отчаянные голоса над стальным зеркалом мертвого штиля. Баю-бай, не забывай нас...
Судно пришло в Ригу вечером, уже в темноте, команда возилась с швартовкой, тросы натянулись, трап ёрзал. Унылый месяц октябрь, фонари-рыбы. Безотрадное это, скажу я вам, место, а лучшего не дали.
Капитан наденет парадные позументы и золотые пуговицы и пойдет кланяться местным властям.
Пора, пора. Грузный козырёк первым. У нас ушки на макушке. Берег - вот он: кусай лакомый локоток! Рыжий Кольванен и я, шурша плащами скатились по трапу. Рига поплёвывала дождичком в мутные лужицы через сутулое плечо причала.
По набережной гуляли зонтики, искали знакомств. Бобы, кружка пива. На шторках микроавтобуса – синие шпили и заглавное латинское Р. Тщательно отглаженные штаны потеряли вид, туфли промокли.
- По марям, по волнам, - пел Кольванен. Капли стекали по желобку его раздвоенного носа, но не мешали его соло. Не шёл, а танцевал, показывая модную бронзовую пряжку из Плимута из-за бортов незастёгнутого плаща.
Огни роились. Сидели бы на своей скорлупке и потягивали чай с лимоном. Так нет же - потащились за какими-то фигли-мигли.Фары редких машин, пробегая, мазали желтком по забрызганной поверхности.
Ай люди. Куда это мы забрели с тобой с риском сломать шею? Варягам на рога? Старые камни подставляли ножку. Перспектива споткнуться о барьер непонимания Кольванена не смущала.
Куда запропастился Кольванен? Столик – пустыня. Обслуживать нас и не думали. Кольванен пошёл искать правду, а я сиди под прицелами нежных взглядов сквозь черепаховые очки.
Подошла в развалочку и попросила прикурить. Курчавая шапка, брови-медвежата. Забавная такая толстушка. Тут живёт: за бутылками и бородами. Горящая сигарета едва не прожгла ухо бармену. Её траур под ногтями, её «ты», её «дождь-зараза». Почему бы и нет.
Спотыкалась и посвистывала. Зонт-калека колол спицей. Забрызганные чулки. Дом, видите ли, в двух шагах с половинной, первый этаж /с улицы запросто – влезть/, а прошли уже квартал – дом её сквозь землю провалился или существовал исключительно только в её щедром воображении. Вцепилась в локоть, чтоб не упасть.
Хрипело и хлестало. У, сердитая! Таких водосточных труб, сколько ни шатался по свету, ни видывал. Моряк? Вжик-вжик – точит Рига о пороги своих каменных хижин ножи. Слышу ли я? Уши залепило илом, пучками водорослей? Чёрный янтарь, старинный, как у антиквара. А ещё, к моему сведению, она недавно любовалась с мола стеклянными шарами загадочного назначения. Гости из бездны. Мы же ничего не знаем о пучинах и их тайнах. Нас было двое. Мой друг Кольванен пропал без вести. Кольванена наверное съели, обгладывают его долговязые косточки. Она – Рахиль. У неё в крови не затесалось ни одного латышского шарика. Поэтому она так и шпарит на моём родном языке. Её предки распевали псалмы, переходя вброд Чёрное море.
Чечевица, маис. Где я не бывал. Городами глаза запорошило.
Завтра же покажу ей нашу потрёпанную калошу. Гавань стонала гудками. А дом её всё не являлся, прячась за углом, играл с ней, бестия, в жмурки.
Столица Швеции – Стокгольм. Клавиши и якоря. Грош в кармане. Стоять им тут и стоять, всю осень. До Нового года. Теплоход «Юрьев». Придёт только через месяц. И то – в тумане полной неизвестности.
Улочка согнулась – развязавшийся шнурок призвать к порядку. Дождевой поток, шумя и ревя, стекал в их Рижскую преисподнюю сквозь решётку люка.
Она должна предупредить сразу: кто перейдёт с ней седой поток этой ночью – поседеет, как старец времени Лайкавецис. Забудет себя, своё имя и прежнюю жизнь. Забудет всё. Зря грозит. Соль тысяч вспененных миль на моей голове. Перекрасить бы моего дружка Кольванена, неистребимо рыж, подсолнух, протуберанец без единого тёмного пятнышка.
Это история с матросом. Взбесился в зените дня, в середине рейса, в тропических водах. Матрос тихий, характера шёлкового, мухи не тронет, а – вот. Что с ним стало! Метался по палубе, сбивал всех с ног. Вскакивал на борт и кричал солнцу: «Убийца! Красная акула!» Связали, заперли в кубрике, убрав зеркала и всё режущее. Сторожили, по очереди, учредив вахты. Ночью придушили подушкой и выбросили в океан. Как бы сам, по дороге в гальюн.
Её «Фьють», её «заливаешь». Пышные, неверующего Фомы губы. Её «трепло». За кого она меня принимает? За мальчика? Клянусь челюстью гренландского кита! Удар раздвоенной лопаты способен поднять гору брызг до самых удалённых звёздочек. От шлюпок остаются щепки величиной с чешуйку.
Болтовня винта за кормой. Деньги текут сквозь её дырявые руки. Серебряные рудники, золотые прииски, алмазные копи. Ноги сами находят родные пороги, только узду отпусти.
Спит? Звонок не действует? Услышит ли, наконец, тетеря их неотступную азбуку морзе?
Рукава сырые, напитались влагой, как проливы у неё на географической карте. Из одного выжала Балтийское море, из другого – Северное. Зачем ей такая подробная Европа во всю стену? Лучше бы спросил: зачем ей мать – соляной столп в засаленном халате. Ещё лучше: не спрашивал бы совсем, а побыл молча, голодный и мокрый, до рассвета, который уже тут…
Был у неё уже один такой. Обещал вернуться в образе утопленника. Шлёт регулярные радиограммы с края мира.
Она не виновата, что на неё косятся, что смотрят ей в след – шило в спину, что голос у неё, как у простуженного парома, что снятся дохлые рыбы. Росла тут и бегала на пристань – встречать и провожать.
Её ворчанье, оброненные ножи и вилки, разбитые чашки, рассыпанные солонки. Её юбки, сожжённые оставленным на минутку раскалённым утюгом. Её разодранные о гвоздь рукава. Её шиворот-навыворот кофты, скошенные каблуки. Расшатанные катастрофические табуреты, кофе без вкуса и цвета. Её «завянь» и «заткни фонтан». Вся она.
Окно отбивалось от штурмующего десанта утра. Это не она, это, оказывается, я всю ночь разматывал бормочущий клубок в лабиринтах бреда. Вот что: оказывается – я. Клара любила Карла. Такая, знаете ли, скороговорка. Только надо быстрей, ещё быстрей! Клыр-кырл. Журавлиные переклички…
Портовые краны едва брезжили, поднятые, как для приветствия, чёрные стрелы.
2.
Рот в тине. Язык распух и не ворочается - орган, которым говорят о луне и солнце, о мёде мечты и жале желаний, о ранах и отравленных чашах, об изменениях моря, о происшествиях на воде, о третьем штурмане по прозвищу "Шаткое положение", о пробоинах и помпах, о сломанном винте и остановленной машине, о противотуманных похоронных ударах старинного корабельного колокола, слышимых моряками перед гибелью. Тело рвут свирепые раки. Оттуда нет известий. Фамилия простая, а вот не застряла. Запутался в Саргасах. Не туда смотрю, там... Ступни всей команды повернулись в ту сторону. У кончиков ресниц, у выпученных яблок - чёртов выродок. Крутился, дразнил. Совсем близко. Компасной стрелкой. Устал, разъело веки. Плыть уже не мог, из сил выбился. Покачивался на спине. Баста! Пояс из летучих рыб. Ожог от пожара. Багровые рубцы. Рога огня росли из палубы. Перстнями ловил блики, брошенные ходовыми огнями сумеречного скитальца. Хруст креветок. Засыпанное пеплом колено. Приютил у себя на галстуке небоскрёбы и россыпь звёзд из другого полушария. Мёртвые клювы. Обзавелись поголовно, без исключения, интересно, всё-таки, знать: вернулся ли на борт Артур Арнольдович, капитан, под дудку которого все пляшут...
Я не у себя в каюте, я - у Рахили. Вот что. Штурвал боролся всю ночь с лютым штормом и вышел победителем из неравного поединка. А что не понял - пеняй на свой, повторяющийся из сна в сон, кошмар. Оглядеться никому не мешает. Берлога, куда заползают зализывать царапинки. Ещё рано, ещё хлеб не крошился и масло не горчило на конце тупого ножа. В доме нет мужских рук. Кашель грызёт её легкие. Шафранная кожа, как у мумии. Не надо песен. Столетние кости за стеной бубнили. Мрачное еврейское око выглядывало из комнаты. Спрашивало: не время ли выпроваживать за дверь её хахаля?
Ровно в три, у причала...
Старушку нашу я нашёл на том же месте, где оставил её вчера: не смыло её волной угара. Чуть ли не три месяца без берега как вам покажется? На борту шевелились матросские робы. Утренняя приборка, мелкий ремонт. Что же это я, бесстыжий и нахальный, явился мозолить глаза начальству своим, катавшимся всю ночь в масле, сияющим блином? Надобности моего присутствия на судне пока не видят. Так что - могу продолжать Рижские каникулы. Только вот Кольванен мрачен. Ему не так повезло, как некоторым, для которых дружба это - пузырь на воде. Тоже вечерок провёл. Вытряхнули карманы и втолкали на панель. Цел и невредим - и то надо благодарить ангела-хранителя в кепи с полицейской кокардой.
Помиримся, уверяю вас, минуты не пройдет. Кольванен не злопамятен, с ним поласковей - и опять он замурлычет арии из опер. Розовая мечта Кольванена: тарелки в оркестрике. Запоёт бронза - чистое сердце, барабанчик-поросёнок завизжит от радости, будет просить: поупражняйся, пожалуйста, на моих боках, друг-Кольванен, кожа моя истомилась от безделья, гудеть бы ей под топотом палочек.
Вымой, Кольванен, руки мылом, щёки выбрей до лоска, оденься во всё элегантное, и пойдем, денди, прошвырнёмся по набережной. Познакомлю с Рахилью.
Тучи не устали. Капли - тук-тук. Издалека я узнал это её сокровище, её зонтик, кособокого её краба, которого она хмуро и брезгливо, с видом: "плевать", держала за ножку. Честно признаться – ёкнуло. Глупо, а вот...
Сброд болтался вокруг да около. Разглядывали носки штиблет-баркасов, собственных и чужих. Такие же, как мы, гаврики. Ей подфартило: думала - не придёт, а нате - двое. Топчется тут четверть часа. А так - делать нечего. Времени прорва. Взгляды-щупальцы не успели раздеть её догола.
Что в трюмах? Груз тоски? Жить можно. Не жалуемся. Шёлк и жемчуг носим не мы. С какой стати отягощать побрякушками уши и шею, не такие уж, надо сказать, и изящные, не собирается, хоть зарежь.
Эти тона к лицу Риге осенью; город с рыцарским прошлым, ржавые флюгера каркают со шпилей над рёбрами крыш.
Район с испорченной репутацией. Бывают и облавы. Чердаки кричат:
"смерть оккупантам!". Что ни дом - дот, что ни окно - амбразура с наведённым на "свиней" пулемётом. Гарантирует неприкосновенность. Волос не упадёт с головы у Кольванена. А упадёт - ужас! Рига сгорит в одно мгновение. Выгорит дотла. Вороши потом головешки, ищи череп бедной Рахили.
Кольванен мой неотразим, картинка, плащ-макинтош мёл тротуар, под плащом новенький, с иголочки, первый раз надетый вельветовый костюм цвета жёлудя. Герой.
Не зимовать же. Подлатаем, покрасим, а там - счастливо оставаться. Сто футов под килем. Гребешки. Привет, Нептун! Что хорошенького? Баллов пять. Пустяковина.
Войдем в это осиное гнездо и посетим квартиру восемнадцать на последнем, подоблачном то бишь, этаже, просторный вестибюль парадной, кафельные плитки идеальной чистоты - хоть спи на них. Не бойся:
не потревожат; перешагнут и пойдут дальше.
Наш "снег на голову". Инга, у которой мудрая переносица. Шаром покати по её полкам - продуктовым и любым, какие найдем у неё в лачуге.
Сидели по-японски на циновке и обсуждали: достаточно ли голы
стены у Инги или, всё-таки, на них ещё висит что-то лишнее, что можно было бы загнать и заморить червячка. Инга - зубы, ослепительная эмаль; кто увидет её раз, не забудет вовеки. Аминь.
Рахиль, сомнения мои уходят на цыпочках. Я уже не тот доисторический ящер, что был вчера. Камень милостыни у меня за пазухой, оброс подводным мохом, морской травой. Кому я подам его? Во всяком случае, не тебе. Обещал и вернулся. Я держу своё слово. Встречай! Где твои возгласы радости? Не слышу ликованья. Ты бледна, как меловая скала, глаза-иллюминаторы, смотришь с отвращением, выставила ладонь, барьер - чтобы не приближался. Вид у меня отталкивающий, должно быть, да и каким ему быть после многих месяцев в солёной водичке, в сердце моря, его глубинах и безднах? Ничего не поделаешь. Согласитесь. Надо принимать меня таким, какой есть. Сяду за стол, а ты подай мне ужин, налей кубок. Но ты молчишь, ты воды в рот набрала - три океана. Влипла спиной в стену, не шевельнёшься. Только глаза - вопль. Раковина протрубит перламутровую весть рано утром, перед рассветом: пора! пора! Море зовёт своих утопленников. И я уйду, оставив лужи с обрывками водорослей у тебя на твоём негостеприимном, немилосердном полу. Прощай, Рахиль, прощай, дочь старой Риги! Замрёт мой голос в порту, сливаясь с гудком отчалившего от пирса, судна...
В тот вечер мы долго бродили от огня к огню, меняли кабачки. Низкие лбы неумолимых убийц преследовали нас по пятам. Поднимались на "поплавок". Укачает без хмеля. Мастер чучел? Моторист? Что ты бормочешь, беспрерывно, ветер крепкий поднялся, зыбь погнал в бухте. Сбрендил. В глазах рябит. Кольванен-угорь, огненный линь, змеился и ускользал. В одну посуду, пожалста. Флакон "Кристалла" и что-нибудь закусить. Грозный перст стёр половину столиков. Жирное горло надрывалось, чего-то требуя. Мелюзина, Лорелея. Сломанная лебёдка. Из её утробы мог бы выйти целый полк с барабанным боем и под развёрнутыми знамёнами. А вот - судьба распорядилась иначе. Ещё не ночь. Не новая, по крайней мере. Под ложечкой сосет хорошо знакомое всем отчаяние. Качает, качает. Электрические скаты лезли Кольванену на колени, он устал их сбрасывать. До чего капризный: то ему не так, и это. Шлёпогуб, африканский слон. Кто с тобой будет знаться? Не я, э, нет, голубчик, не рассчитывай. Откуда это ощущение неминуемой потасовки? Этот шум прибоя? Сосредоточься на собственном шёпоте. Что она хочет? Случайной ласки? Подозрительного фосфорного отсвета на волосах? Что-то об имени. Имя, которое носят, как непосильное бремя греха целого народа, гиря-имя - тянет и тянет на дно. Тянет и тянет. Не успокоится, пока не угробит. Миклуха Маклай. Амундсен, Кольванен встал во весть рост, под потолок, и швырял монеты всех стран направо и налево. Колёсики раскатывались, сталкиваясь с ножками табуретов и башмаками, падая и звеня. Рюмки, кадыки, ночные бабочки. Глаз-головорез горел из-за соседнего столика.
- Погасло?
Двигались ямки, светлые и тёмные, сетью, булькало. Позор трезвым, вода полна плавников. Сцилла, Харибда. Обычная для такого бардака шум и пена. Инга погибла. В лапах Кольванена. Туда и дорога. Набежит свора шакалов - пора утикать. С адским воем. Завтра "башка лопнет". Это её хрипотца, ни с кем не спутаешь. Швейцар подберёт. Пролив Скагеррак выползет из-под шкафа - душить клешнями. Невозможно у неё лежать ночь напролёт на её тесной постели. Метроном стучит у неё за стеной. Стучит, стучит, не переставая. Что он стучит, проклятый? Не всё кончено. Он ещё выплывет, освещенный факелами горящей нефти. Щеки-шхеры. От него, от этого Кольванена, не так-то легко отделаться.
Мириады мёртвых однодневок устлали белесой пыльцой залив. Или свет звёзд? Прощай, Рахиль, прощай, рижаночка, нежный жар в ноздре. Меня зовут подводные гроты. Я вернусь...
Долго я гулял, далеко забрёл. Причал, судно чужое. А наше - на рейде, огни ночные. Разделся, снял всю одежду и поплыл. Холод подобрался к сердцу, судорогой свело руки и ноги. Что-то плавало передо мной, совсем близко, у самых глаз.
Протянул руку - не достать. Яркий, как огонь, спасательный круг.
3.
Неузнаваемо, нелюдимо. Соль на леерах. Подставило ржавую скулу берегу, ожидая худшего. Умерли они там все, что ли, холерная палочка скосила? Судно стонало, просило не обессудить. Я тоже могу рассчитывать на тёплую койку в лазарете, доктор даст лошадиную дозу опиума, и я, тихо заржав, счастливый, пенногривый, нахлыну и затоплю побережье. У нашего доктора никаких других лекарств не имеется, вот в чём дело, и фамилия его - Рундуков. Маяк-изувер вколол иглу шприца мне в глаз. Мне больно. Вы бы знали: какая это боль! Пронизывающая, лучевая. Но я же молчу, я терплю, из моих уст самой страшной пытке на свете не выдавить жалобы. А ты, такое большое, железное, тоннаж солидный, а позволяешь себе скулить, как брошенный щенок, и тебе не стыдно, судно? Утюг ты мой. Мы с тобой ещё погладим мятые штаны какому-нибудь там Тихому океану. Не плачь, пожалуйста. Очень прошу. Я тебя утешу и успокою. Хочешь: буду ползать на четвереньках по палубе и облизывать любящим материнским языком твою старую шёрстку. Жарко. Подушка-плот. Стоптанный сапог полуострова, который я видел на чьей-то стене. Неснимаемая обувь. Босяк-скиталец. Кто бы мне объяснил: зачем меня положили головой в костёр, разведённый на пирсе бродягами-буянами? Для них сам чёрт не брат. Это горят мазутные бочки...
В головах грохот и лязг выбираемой брашпилем якорной цепи. Вот кто меня разбудил - эта гремучая змея, терзающая мой слух, продетая сквозь мой мозг. Судно сотрясалось. В море? Новая стоянка, всего лишь. Гоняют по пристани, как вшивых. Рупор Артура Арнольдовича на мостике. Увидев меня, обязательно спросит с присущей ему ехидцей: хорошо ли я освежился ночным купаньем и крепко ли я после этого спал?
Кстати: получил ли наш милейший громовержец любезное позволение с берега - торчать в этой дыре рядом с соблазнами до скончания наших дней? Или завтра - в шею? Не желательно бы. А почему же? Просим объяснить тупоголовым. Не просите. Просьбы ваши также бестолковы, как и бесполезны. Вопрос этот пока неразрешим, друзья мои. И отцепитесь, я ещё не завтракал. Вот пристала смола. Что бы надеть такое, чтобы хоть чуть-чуть выделиться? Задачка, знаете. Гардероб трещит, а ничего путного. Взятый у волны поносить кружевной воротничок-жабо. Я Вам очень признателен. Вы меня так выручили, так выручили! Я у Вас в долгу. Теперь я буду думать: чем бы Вас достойно отблагодарить.
Попался в руки потрёпанный Шекспир. Он всегда попадается первым, когда я ищу, сам не знаю, что. Датский принц Гамлет отправлен в Англию с депешей. Вот как! Приятная новость. Паутина снастей. Ночь. Скорлупку валяет. Два болвана дрыхнут на рундуках. А принцу любопытно: что в запечатанном королевским перстнем послании, он зажёг свечу, поставил её на бочку и, развернув свиток, заглядывает в него. И что же он там видит? Обезглавленное окровавленное тело кланяется ему. И его собственная отрубленная голова глядит на него, не мигая, выпученными мёртвыми глазами. Здравствуй, казнь. Бдение плывущего на утлой щепке по бурному морю ночью. Не спи, моряк, останешься кое с чем на плечах. Пальцы в машинном масле хватались за эту страницу, как тонущий за борт шлюпки. Гаечный ключ. Когда я вернусь к тому потрясателю пучин? Когда, когда. Шкуркой той, что вчера снял и оставил на причале, прежде, чем пуститься вплавь, я ничуть не дорожил. Говорю вам. Её, думаю, примерил портовый голяк и пришёл к выводу, что как раз по нему шито. И слава богу. Таскай мою покрышку, не промокай, собрат по плоти. Проглотил: сыр, сухари; чай остыл, с чаинками, слегка окрашенный. Кают-компания у нас - красное дерево, да будет вам известно. Скатерть-снег, Фарфор, мельхиор. Стюард атлетического телосложения, прозвище - Гибралтар, прислуживал, морщась, ревматик, плохо сгибая в коленях Геркулесовы столбы. Рот отвык. Триста лет питался планктоном, и вот: вернулся к нормальному человеческому столу, а ни кусочка не лезет, застревает в горле. На борту тихо, пусто. Ишаки моря не железные, отпущены на сушу немного порезвиться. Тут есть Шелипов, начальник над водолазами, старший у них. Водолазов тут целый отряд, если и не тридцать три богатыря, то пять наберётся, лясы точат в кубрике весь рейс. Судно у нас не простое, а особенное: бежит на сигналы СОС , с какой бы стороны их не услышало.
Зашел к Кольванену в каютку. Вот кому и горя мало. Тулумбасит на своих ударных инструментах, усердный кончик языка высунут - розовая свистулька, туфли отбивают такт. Размахался - переборку проломит. Музыкальный пот валится водопадом с лица моего трудяги - Кольванена. Лампочки крутить легче. А? Он своего добьётся, будьте уверены. Скоро, скоро мы увидим нашего Кольванена в более приятном для него месте: в оркестре трансатлантического лайнера, развлекающим денежные мешки. Кольванен, кончай концерт! С тебя реки льются и потоки бурлят. Утопишь, чертяка!
Тра-та-та по трапу. На причале работы: ток с берега тащат в панцырном кабеле к нашему плавучему дому, опустелому нашему ковчегу; брызжет электросварка. Намертво приваривали нас к шпоре Риги, не ускачем, улепетнуть не удастся без вмешательства высших сил. Не рыпайся, цыган, сиди на цепи, привыкай к чугунному кольцу в ноздре причальной стенки, к почётной позолоченной уздечке узника. Этого ли не доставало твоей кочевой душеньке? Мы оба, Кольванен и я, оглянулись: не сходит ли с борта ещё кто-нибудь из команды. Ждали минуту-другую в надежде занять деньжат. Вчера славно гульнули. Растранжирили все накопления. Мошна пуста, там теперь хор нищих поёт на самый заунывный мотив из репертуара Кольванена: подайте на пропитание сиротке безрогому Христа ради. Напрасно мы ждали. Потерянные минуты. Так никто и не появился на палубе. Только скучала, облокотясь на релинг, затасканная, почти совсем утратившая свой первоначальный синий цвет, повязка на рукаве вахтенного матроса. Шиш. Сам на мели. Предупреждала она нашу денежную просьбу. Могу карманы вывернуть, если не верите. Так-то. Погодка у моря. Два мрачных месяца. Чёрствые, как булыжник за пазухой у голодного года. Зубы обломаем. Вот когда варёный рак свистнет в обе клешни, тогда и отчалим. Никак не раньше. Помяните мое пророческое слово. Не горюй, друг-Кольванен, рыжий пёс, искра божья, что-нибудь на ходу придумается, решится само собой, к нашему удовольствию, специально для нас, лично, подчёркиваю, для таких вот в пух и прах разоренных, какое-нибудь озарение, идея, эврика. Были бы у нас с тобой такие бычьи шеи, как у кнехтов, и мы бы повязали себе такие же стальные галстуки из неразрывных тросов и пошли бы, щеголи, распугивая местный народ. Дунуло с залива, пасмурь прогнало. И мы полетели на парусах наших плащей. Пешочком к центру. Автобусы нам с Кольваненом не надобны. На автобусах мы не любим кататься, и ни на каком земном транспорте. Такая гадость: садиться на колеса. Нет уж, спасибо, Проезжайте мимо. Мы - сыны другой стихии и будем ей верны по гроб, то бишь: по брезентовый крепкоспальный мешок с привязанной к ногам металлической болванкой. Хмурые брызги стряхнём с мудрого лба. Жизнь, закипай! Пузырьки в крови пионера глубин. Днопроходец, у него кессонная болезнь, оставь его умирать в покое под толщью километрового водяного столба. Не я бормочу - ты, всю дорогу. Дурная привычка, себе под нос. Не тебе же. И будь счастлив. Мокрые курицы, а не орлы. Смотрят, а рублем не одаривают. Расценим как издевательство? А? Кольванен? Что ж ты все отмалчиваешься, пара к моему сапогу? Не шебурши. Увидишь ты свою махровую розу Шарона. Рахиль, её "взять тачку" у шашек такси и её махнём туда, где кончается полоса неудач, дюны, зыбучий песок и чёрная змейка её вездесущего невезенья. Впрочем, она вот что хотела нам сказать: хорошо, что мы не пришли на пять минут позже, а то разыскивали бы её под мостом в студёных объятиях. Объяснение простое, как репа: приливы и отливы. Перст луны, невидимый днём, водит её тёмным, безропотным, послушным сердцем. Оно и так щемит, болит, зажатое тяжёлой тюремной дверью. Бедное, обнажённое, кровоточащее. Потерпи ещё немного - бросят сукам.
4.
Баржа пыхтела. Шум и ярость. Не нашими руками её беду развезти. Последний грош - последний её помощник. Назвала шофёру адрес: Вецмилгравис или что-то в этом роде. У чёрта на куличках. Ничего волнительного: старый должок выколотить из одного парня, который пускает ей пыль в глаза вот уже почти год; не сомневается, что результат её воинственного наезда и на этот раз насытит её одной только пылью из-под копыт. Должок оброс уже бородой Авраама, дряхлый, сидит у шатра и ждёт, когда явятся перед его патриаршими очами три усталых посоха трёх странников. Мы с Кольваненом не ударим лицом в грязь. Разумеется. О чём речь. Пособим чем можем. Вот домчимся и возьмём этот пылевой смерч в оборот: выжмем из него томатный сок. Шито-крыто, замётано, Рахиль, дщерь портовых халуп, рассеются твои страхи и тревоги. А потом? Какие у нас планы? Завернём к Болящей. Заглянем на часок. Пустят в палату - сможем лицезреть некую высохшую мумию, исколотую, истерзанную медицинскими стараниями, как сито. Не горюем. Держимся на поверхности. Буй боевой, потрёпанный бурями, несломленный, несогнутый. Нервишки шалят. Не с той ноги встала. Чёрная кошка метнулась у колёс. Стоп! Передумала! Тормози! Мы не едем! Лопнули все её затеи. Цыплята не проклевывались. Так весь день у нас и рвалось и путалось, таким манером. Таскались по захолустным лабиринтам окраин, по дворам-колодцам, где бельё сушилось на балконах, цветные тряпки, кальсоны, пелёны, и где носатые Лазари резались в карты на убогих скамейках. Листали угрюмые пороги её родственничков и всякой шушеры. Радушие тут кривило душой, стаканчики перепадали, а ничем существенным не разжились. На вечерний огонёк в баре так и не наскребли. А вот уже и сумерки. Куда податься? Какие ещё предпринять шаги? Поздновато мы вспомнили про Ингу и её Финансовые возможности. Вот-вот уже брякнет дверью конец каторжного дня в её конторе, как-то связанной с таможней, а мы тут, лопухи, прохлаждаемся, ветер решетом ловим. Не получка ли у Инги сегодня? Какое число? Так и есть! Инге из кассы кругленькая сумма выкатится. Нельзя медлить. Затылок чесать Пороховой башней. И мы поспешили встретить Ингу у входа её тюрьмы, на пороге её свободного вечера.
Огни и знаки. Судно дало течь. О чём я? Помпам не справиться с такой пробоиной в черепе. Это ясно, как знамение. К утру - тю-тю. В отсеке уже по колено, и прибывает, бешенноротая, с напором, как будто у неё времени нет, как будто на танцы торопится, на моих костях. Все воды и все волны. Пора доставать чистое бельё, братцы, надевать хранимые, как наряд жениха для свадьбы, смертные рубахи. Пора, пора. Не успеешь. Разговорчивые чудовища обступили меня со всех сторон, ублюдочные подбородки, ими кишит вся набережная, они замучили меня своей кораблекрушительной болтовней, байками кверху килем. Мне от них вовек не избавиться. Кольванен-Левиофан, достаточно мимолетно брошенного взгляда на его незаурядное ротовое отверстие, чтобы в этом убедиться. А где же Иона? Где он, этот дезертир, этот ослушник, я вас спрашиваю? Иона, оказывается - я. Заключённый в чреве Кольванена, молящийся о спасении в плену исполинских рёбер. Будь по-вашему. Не стану спорить, вступать в пререкания. Тыква произросла, созрела и увяла на шее Рахили, и город-Ниневию стёр с лица земли перст из туч, пока мы меряли шагами из конца в конец её добрую старую Ригу. Чем полна моя вечерняя бродяжая голова? Хотите знать? Вот чем: сведениями о маяках, огнях, якорных и ходовых, о навигационных ориентирах, которые все врут, и верить им нельзя ни на грош, о знаках предостережения и опасности уже совсем близкой, неминучего когтя. Вспомнил, всплыло, "Дербент". Вытащили - уже не дышал,
- Пропащая?
Инга-иголка нашлась в стоге сена, Сгинула вчера, ни слуху, ни духу, и вот - зубы блестят в темноте, скромно улыбается, пытаясь не показывать при виде нас истинных своих чувств и скрыть за губами великолепные врата из кости. Акула тоже улыбалась. Мы ей мнились на рассвете, всё трио, но как-то расплывчато, и сюжет сна облечь в слова невозможно, потому что призрачная материя, бессвязен, брыкается, предпочитает гулять нагишом и вообще - у неё срочные дела и всё такое прочее. Мы должны понять её правильно. Хотим ей добра или не хотим. Зарок. Рюмки в рот не берёт. Мы идём своим путём, она - своим. Горькое открытие, достойное быть записанным на Стене Плача. Не думайте, что мы Ингу не перебороли, набросясь на неё с трёх сторон; уговорили, уломали голубушку, повернули вспять, вернули в лоно бутылочки. Будущее алкоголички ей обеспечено, Кольванен в роли Вакха выстелет ей дорогу к бару виноградом и плющом. Дурили, балагурили. Взбаламучено. Что надо набережной, что она суется в каждую прореху между домами, лезет в наш разговор, слепит нас своими непрошенными сияниями, шествием факелов, эта фурия? Шляпы, козырьки, неизменно, бесследно. Хронос глотал своих котят. Спящий бушлатишко скорчился на скамейке с подстеленными газетами, ноги поджал к груди, обхватив колени руками; катились по морщинам и стекали с поседелой бороды годы и воды.
Столик у окна свободен. Обслужат миганьем бесцветных, как ячмень, ресниц. Блудливые завитки на обшлагах мундиров блеяли в погребке, наливаясь пивной похотью. Погрузилисъ по грудь в ил увеселительного заведения и не могли выбраться своими силами. Засосало. Суоми. Обломок военного флота. Кольванен мой капризен, медуза в брючках: то ему не так, и это не в той тарелке. Траурный марш. Гвоздики захлёбываются в слезах. Шопен. Не заводись. Тут дают сдачу валютой вышибал. Музыка скорбела на маленькой эстраде по заказу чьей-то печали: плешивая виолончель и барабан-латыш, который вывихнул себе плечо, лупя булавой по гулким щекам. Кольванен наш не усидел. Глядим: он уже заменил выбывшего из строя. Кольванен был в ударе в тот вечер, как он размахался, разбушевался, сыпал дробью, вертелся, горел. Пожар на корабле во время шторма, а не наш Кольванен. Полный триумф, доложу я вам. Директор вышел, предложил Кольванену подзаработать, пока лечится плечо незадачливого музыканта. Отчего же не согласиться, когда финансы поют романсы. Месячной нашей зарплаты - ого-го ещё ждать. Денежки ещё не зародились в судовой кассе. И мысли о них ещё не зачалось в голове казначея в параходстве. Старпом Скрыба, ухмыляющееся его полнолуние в день выдачи нам монет.
Спотыкались на горбах брусчатки. Уши-трубы насторожились: кралось, шуршало. Всё такое знакомое, облупленное. Колумбово яйцо всмятку. Ни дождинки не влетело в специально открытое для этого лицо. И то хорошо, как в песне про рыбака и рыбачку, которая ждёт на берегу у разбитого корыта. Лён, васильки - дар Инге от родных полей. Сопи, спесь, в дырочки. Мы отворачивались от ветра, вышибавшего из нас слезу вместе с глазом. На занавеске Рахили тень. Чья бы это? Во всяком случае, не старушечья. Чужим духом пахнет. Явственно. Вот что. Знак зла. Вострубят семь кораблей на рейде - и Рига рухнет. Лучше нашим женщинам сегодня переночевать у нас на судне. И мы, вся компания, повернули от дома Рахили в сторону пристани.
5.
Если бы не скребли по борту: уходи, приходи, уходи. Минута молчания, гулкая раковина, и опять всё сначала, свою канитель, свою волынку: уходи, приходи, уходи... Кладбище затонувших кораблей. Нос, которому завидует крейсер. Безупречная линия, рожденная для поцелуев волн. Разлучат тысячи солёных миль, и тогда я, наконец, узнаю вкус тоски, узнаю многое. Звериные её брови заберутся в берлогу, залягут в логово долгого зимнего сна. Я вернусь, а она спит. Крепко, крепко спит. Зов мой не разрушит этот сон, голос мой слаб - писк комарика. Мои голосовые связки никуда не годятся, без применения проржавели, отказываются служить. Вот как! Беспомощные младенцы, связанные лапы птиц. Есть поверье: убить альбатроса - обречь корабль на проклятие. Беда неминуема, гибель пойдет за кормой по следу. Сожгла все мосты и развеяла по ветру золу и пепел. Раздумывает третьи сутки и ничего разумного придумать не может. Черепки не складываются. Она не та, за кого её принимают, меряя на общий аршин. Не любительница ерошить перышки. Замки возводить на песчинке. Ошалелость и оголтелость кружится, кружится и возвращается на круги своя. Тошненько. Октябрьские эти валы. Штормяга, я и говорю. Откусил винт и не подавился. Болтались обрубком у берегов Норвегии. Полундра! Прямо по курсу! Боцман Трулёв. Окаймлённые пеной, всплывшие пилотки подводников. Рано гудеть Фанфарам. Отголоски мессы, устойчивость гор, айсберги, осы, сарабанда, в порошок сотрёт, мокрого места не оставит...
Которая по счёту склянка разбита за ночь? Осколки впились в тело, подъём. Проспали, суслики, поднятие флага. Шипело, шлёпало, плескало, вздыхало. Утренняя приборка, швабра гремит в коридоре. Всё это превосходно, конечно: кофе с коньяком, половина на половину, ровненько, бурый медведь, и прочие приятности, но как бы капитан не пронюхал. Будет тогда на орехи. Наш Артур Арнольдович суевер, не терпит на борту слабый пол, незваное воронье, говорит: к несчастью.
Смяло, сжало. Отпускало медленно, с неохотой, не по своей воле, из ежовых рукавиц - пленника водоворота, раба божьего. Гигантская воронка, способная затянуть непобедимую армаду. В тех широтах с похвальным постоянством пропадают без вести. Ну что же это такое, скажите пожалуйста, осатанели они там, что ли? Саранча Страшного Суда топотала по палубе. Что у них там? Мировой аврал? Навалились всем миром, всей братвой на правый борт, опрокинут, глупые, наш поношенный лапоть. Долго ли мы вот так будем сидеть взаперти и дожидаться манны небесной? И часу не прочерепашило. Посмотрел бы я на себя! Господи, на кого похож! Хрящи, позвонки. На мне можно изучать анатомию древнего морского змея.
- Вода, вода, кругом вода, - пел с возрастающим воодушевлением Кольванен. - И провожают пароходы совсем не так, как поезда, - протяжно и меланхолично выводил мелодию мой голосистый соловей Кольванен, точно певучую волну катил по заливу за все пределы, все горизонты, за край земли; и вот выкатится она из нашего мира и поплывет по вселенной, затухая, далеко, далеко, нежная нота...
Мы уже опять ощущали под ногами твёрдость гранитных плит набережной, которые, подметя и помыв, обновила для нас утренняя Рига. Мы умудрились сбежать незамеченными от недремлющего ока под капитанским козырьком. Все четверо, ни одного не потеряв из нашей тёплой компании. Время ли плестись, однако? Что сделают с грешной Ингой в конторе за её преступное опоздание? Посадят в канцелярский шкаф и пустят в море. Непременно. Разве написана у неё на роду другая участь? именно так они и сделают, изверги. Надеяться на их гуманность, их таможенное милосердие /у этих-то крыс лицемерия и елея!/, знаете ли, по меньшей мере наивно. Простимся. Погрустим, то там, то тут, у ломящихся витрин, отгороженные от жирных кусков пропастью безденежья. Беззаботные мы, не жнём, не сеем, пялимся на сокровища мира сего. А поклевать перелётным птичкам не мешало бы. Корабельным завтраком мы с Кольваненом пожертвовали ради нашего благополучия, лишь бы улизнуть, спасти шкуру, и теперь с нами утробным голосом чревовещателя разговаривал голод.
Днище источено, как пчелиные соты. У моря много червей всех видов и всех размеров, больших и маленьких, и величиной с восьмиэтажный дом. Эти прожорливые твари легко прогрызают самую твёрдую и толстую сталь, буравят броню, как сливочное масло, как торт, как пирожное крем-брюлле. Забираются в трюм и ловят трюмных матросов за уязвимые ахиллесовы пятки. Там плавать опасно. Скверная слава этих вод шелестит на устах моряков всех стран. Съёмка с вертолёта: совокупление кашалотов. Самка с детёнышем. Исполинский ребёнок: как он резвился! Устье Святого Лаврентия билось в конвульсиях на шее того бедняги. Поздно подобрали: агонизировал, сонная артерии потеряла не один литр крови. Гарпун у себя в глазу не видел. Естественно. Чему тут удивляться. Глубоководные истории у моего Кольванена за пазухой не выведутся, не иссякнут вовек, сколько бы мы с ним не терлись ещё бок о бок, два сухаря, уверяю вас. Употчует до смерти. Кальмары в маринаде. Омар ещё вздрагивал, живой, сердце моё. Разве я не говорил вам, что в груди у меня на месте сердца поселился гигантский омар. Так вот говорю, раз не слышали. Он давно уже там обитает, не помню уже - и с каких пор. Он-то, это мерзкое отродье моря, и сожрал моё сердце, разжирел, раздался, устроился, как у себя в норе, и, по всей видимости, не собирается уходить. Ему тут нравится: тепло, удобно, пищи хватает - соки сосать из моего тела. Пусть. Мне не жалко. Соси на здоровье, чудище красоты неописуемой, в пурпурном панцире, с мешочками у пояса, полными бесценных небывалых жемчужин боли. Я не ношусь со своими воплями, как кок наш, прозванный Углеводом, с тесаком по камбузу. Я тише воды штилевой и ниже травы донной, которая по доброте своей стелет мне мягкую-мягкую шёлковую постель. Рахиль - пузырек имени. Подарок судьбы, который /горе!/ не удержать на губах. Оторвался от рта и летит на поверхность. Хорошо, хорошо, согласен на все условия, стотонные, по ватерлинию. Лечь в дрейф на бульваре, у рынка, у кафе со скрипкой у подбородка, у Национального театра, у танцплощадки, у памятника Стрелкам, у жилого дома прошлого века с достопримечательными ажурными балконами и лепниной, у чернильницы Городского суда. Всё равно.
Рига: сбилась в пёструю кучу. Ветер-силач раскачивал деревья с последними жёлтыми попутками. Липы - представлялись они в полупоклоне, надо и не надо, всем, проходящим мимо, и сучья их дрожали от сырого холодного воздуха. Курносая толпа торопилась по своим делам, а мы трое, утратив Ингу, трудолюбивую нашу таможенницу, переминались на ураганном ветру, доставали сигареты и опять их прятали неприкуренными при таких задуваньях, и ума из семи палат не могли приложить: что нам с собой, бродягами, делать. Волосатая тряпка, трепыхаясь на фасаде, утверждала, что она флаг хоть и не великого, но достойного уважения государства. Да, разумеется: перемена власти , почесаться, жареный петух, шило на мыло. Консулы тоже люди, им хочется коснуться мостовой шиной строгого лимузина.
Нешуточные её предложения, её "доиграетесь" и её "разбитые скрижали". Мудрость предостерегала её устами от ненужного риска. Лучше бы нам в Риге не застаиваться. Она знает, что говорит. Она знает и не то. Вот выйдет лев с флажком и рыцарь с мечом, выдерутся из старых разбуженных мостовых булыжники для баррикад. А на улице Вецпилсетас остановится грузовик с кузовом, полным изношенных лысых шин, предназначенных на свалку, и, не выключив мотора, будет чего-то ждать. Чего же он ждать будет, этот её фантастический грузовик? Сигнала фонарика с порта? Когда шины запророчествуют? Или всеобщего воскресения, восстания из мёртвых? Это она пока сохранит за зубами, а мы наберёмся терпения, железного, как метеориты знамений, падающие с провидческого неба. Ничего другого нам не остается. Не так ли.
6.
Пересохло горло. Не утихал. Рахиль приютит моряка, выброшенного умирать от жажды на берег глухих. Ледокол "Илья" в тропических водах. Тот, кто его видел, глотнул виски с кусочком льда. Увалень, ему ли разгуливать на ураганных дорогах? Угостил тунцом. Есть счастливые люди, не скрою, но они тут не задерживаются, не живётся им долго на одном месте, что-то их точит, кто-то их зовёт. Атлантический вихрь завладел нами, явился, нежданный-негаданный, целовать ноготок Европы. Метеорологические сводки выражаются языком влюблённых. Раны они только бередят, струпья срывают. Этим языком запрещено пользоваться! Понятно вам? Говорящий лоскут надо отрезать и бросить за борт рыбёхам. Надо-то, надо, а ни головы, ни рук не поднять. Тяжело притворяться не утонувшим, братцы-крабы. Куда же вы разбежались, попрятались? Я не кусаюсь, я безобидный, как свернутый в бухту линь. У кого бы тут попросить напиться.
Судно из породы спасателей. Профиль у нас такой, видите ли. Вот мы и ждали в Риге - когда какой-нибудь гибнущий в бурных Балтийских водах несчастливец возопит к нам о помощи. Так назначили нам высшие чины в пароходстве. Что ж, им видней, а нам, в сущности, всё равно, где разгонять скуку, спуская заработанные за спасение денежки. Пока, от нечего делать, занялись покраской, чтобы команда совсем не разболталась и не отбилась от рук. А мне занятий на борту не было, никто меня не тиранил, сам себе хозяин. Такая должность. И я жил у Рахили, как в родном доме, как получивший отпуск, как сон наяву, как клочок водоросли, вышвырнутый штормом, как прописался, такой-сякой, проспиртованная воронка. Ей пара. И просыпался, и видел её берлогу; пыльные мрачные шторы с кистями скрывали окно,оставляя лишь щёлку; там шаркала бледная сырая улица, взвывал автомобиль. Я шёл на пристань. Брызги.
Билось это водное тело, титаническое, бесформенное, тяжёлый плеск и рокот; трезубцы, сверкнув, замахивались на сушу, но ломались и тонули, не исполнив своих угроз, так и не нанеся удара, безвредные, а пенная упорная рука уже поднималась опять с новым неспособным поразить оружием. Тянуло туда, броситься вниз головой, сплестись с этим плеском, вспениться этой пеной на губах свирепого бессилья, бесполезной мощи. Как будто я не принадлежал самому себе, и меня вела чья-то воля, которой я не мог сопротивляться, невнятное нашёптыванье, кто-то ласково подталкивал в спину. Я замирал на кромке, пожимал плечами и отворачивался. Находил Кольванена, измазанного краской. Свидания на бульваре Падомью не отменялись ни разу. Мы вчетвером, раздобыв монет, перехватив у кого-нибудь до лучших времён, шли в облюбованный кабачок, где тепло, посетителей мало и можно спокойно посидеть, поболтать, потягивая лёгкий хмель из кружек или из рюмок. Потихоньку и натягивались - струны-тросы, на которых играл угар, волнение вина, маэстро-алкоголь /усы штопором, фрак с искоркой/, мы - четыре пьяные струнки на гуслях вечера, единодушно предавались этой музыке. Ещё бы не предаваться! Так заманчиво звучало приглашение отчалить в весёлое плавание. Кольванен мой - умница, не терял рассудка от моря выпитого, хотя бы один его глаз всегда оставался трезвым, как секстан, и только благодаря этому мы частенько выходили сухими из воды, не промочив ни ниточки.
Уйти, не прощаясь, если хотите усвистать по-английски. Тут принято. Перепрыгнуть через условности, смахнув хвостом с вереницы столиков возмущенные недопитые бокалы. А ножичком клюковку пустить? Как вам понравится? Где нам искать тебя, Кольванен? За манжетом этого проходимца с запонкой дирижерского жезла? О чём ты с ним шушукался? О сногсшибательных гонорарах? Всё! Мой бедный долготерпеливый пузырь лопнул! Ты мне теперь не друг, а китайский дракон. Вредина, вражина, ответь на мои вопросы. Ответишь - озолочу ручку или тут же с собой покончу, свалясь с самой высокой мачты, как честный самоубийственный сфинкс. На выбор, как скажешь, так и будет. Характер скорее скорпионовый, чем скотский, скорее жалящий, чем жалеющий свою, прошедшую огни и воды, и медные трубы, горемычную голову. Ответь, ответь, и я всё прощу тебе, все твои ужимки, гримасы, измены, предательства, оскорбительные намёки, театральные жесты с протухшим пафосом, азбуку морзе гирей по мозгу для тех, кто сейчас не с нами, твою вытянутую, как вымпел, физиономию, твои барабаны и твои барракуды. Избавь меня от горящих углей в моём рту. Избавь меня и от неё, этой самаритянки у колодца. Её "обрыдло", её "семечки", её "утречко не за горами", её залитый воском ярости подсвечник из горного хрусталя. Воссияв, воспаря. Вихрь захватил нас и понёс, понёс, голубчиков. Куда он нас так занесёт, подлюка? Батьке в пекло? На потерянный, отречённый, преданный проклятию и забвению берег? У каждого из нас есть что-нибудь стройное, не всё, но хотя бы маленькая частичка. У Кольванена - мизинец, у Рахили - ресница, взятая у аравийской пальмы, у меня - меланхоличный лом спинного нерва, воткнутый, как в чехол, в мой безропотный позвоночник. Не надо быть психоаналитиком, чтобы раскопать корень её унылых умонастроений, её хандры. Инговерт, что он ей внушает так рьяно, с таким фанатизмом: любовь к бубнам, кимвалам и цитрам? Убить его мало, растлителя тугих ушей. Тут пьют с ухищрениями, смешивая струи неравноценные, чистое и нечистое, испорченный до кончиков раздвоенных языков, подлежащий поголовному истреблению народ. Поищем уголок попроще.
- Руки жгут?
- Весь ужас в том, что я забыл. Отрубили... Кабельтова два...
Ламанш, лапша, бесхребётные, хилые, кто откликнется на эти пик-пик. Пирамида консервных банок. В наших словах нет, нет да и почувствуется тепловато-противный привкус правды. Её "навести марафет" бежал, вдогонку за её "поймать кайф". Топали за талером, который грустил во мраке бездонного кармана у Артура Арнольдовича, потому что больше просить не у кого, никто из команды нам уже и ломаного песо не даст. Туман съел надстройку. Клювы взлетали из-под век, клювы, клювы, стая за стаей, несть числа. Увезли несчастного в госпиталь, а там лекаря с одним только названием, взятки с них гладки. Аэростат запутался в её навязчивых идеях. 0 чём она и "толдычит": фермеры с ярмарки, воз свёклы спустили, пятками назад. Томас Мор и его отпрыски. Тихий омут. Мазь для восстановления волос. Мы тут уже были. Точно. Горка серебра на сиденьи. Теперь мы Ротшильды! На ниточке, на точке замерзанья, на ладони, на грани срыва. У себя в каюте, где же ему ещё быть. Задобрим старика стаканчиком. Я видел их там воочию, повторяю. Вот как вас. Ворчит, под сурдинку, сердится, недовольный непонятной задержкой. Пограничное жерло вот такого калибра. Разве я распространялся бы, если бы не был уверен, что это мне отнюдь не мерещится, и прошу не щипаться. Не тарахти, не царапай роговицу, спишь - дай спать и другим. Грифон с морсом. Расплывались лица-кляксы, и ничего отчётливого вокруг нас уже не шмыгало. Баллов шесть, сдует, перекреститься не успеем. И сверху льёт, и снизу подступает. Колыбель, из которой мы вышли, штормила.
Отшуршали, отговорили круги в каучуковых рубашках.
Рига в огнях, в сияниях.
Опять та тень у неё на занавеске. Орангутангово.
Пирс, я на пирсе. Хлещи, бурли. Клонит, клонит и обвивает пеленами.
Сердце спит, крепко, крепко спит оно на ложе из камней в долине мёртвых. Спит сердце и видит сон: идут к нему тени со всех концов земли, обступают его и лепечут что-то невразумительное, ворчат, что-то от него требуют. Всё теснее обступает толпа теней, всё громче требует, и это уже - крик, вопль, визг, хор боли, грохот безумия, сердце хочет встать со своего каменного ложа и не может. Потому что спит оно, крепко, крепко сшит в долине мёртвых, долине мрака, и видит свои мрачные, свои чёрные сны. Я знаю, кто разбудит его, знаю. Разбудит его тот, кто первый бросит в него камень. Рикошетом по заливу, камешек-голыш, пекущий блины. О чём ты печёшься, сон в ряду снов? Тросы оборвутся - поздно будет по стальным волосам плакать, спи, мешочек удалой скитальческой крови. Отдохни. Тени уходят.
7.
Заставлял себя замечать. Раны ноют: отдай мой трал, мой лаг, мои узлы. Восемнадцать - на память о бурунах за кормой. Куда торопятся пенистые неутомимые сапоги морехода? Спроси их - они уже черпают голенищами водичку за чертой горизонта. Спасибо гироскопу за его неколебимый указательный перст. Всем спасибо, кто нам помогал, не подвёл в трудную минуту, не предал. Сирены сосут мозговую костъ. Мы погрязли в греках. Они тут повсюду, на всех путях; их танкеры, ржавые корыта, ходят во Фрахте, легкомысленные, высекают искры и кидают в трюм, пустой или полный, всё равно, и взрываются. Горят на море, как стога сена, и днём и ночью. Мы не успеваем к ним приблизиться на нужное расстояние, чтобы попытаться спасти команду: всё кончается у нас на глазах. Огненный столб насмешливо кланяется нам в пояс и уходит под воду; на месте крушения остаётся только горящее покрывало разлитой нефти. Спасать некого, мы снимаем шапки. Мы идём сквозь строй этих зарев и нам не требуется иного освещения. Мы идём, мы бежим. Спешим на очередной вопль радиста о спасении и нигде не успеваем. Футы-нуты - достаточно ли их у нас под килем? Плохо верится, что их - шесть. Большому кораблю - большое горе. Шампанское текло по стальной скуле спущенного со стапелей гиганта. предчувствовал, бедняга, свой ледяной поцелуй с плавучей горой полярных вод...
Спина устала лежать, рука затекла, а там, высоко-высоко над моей головой, сквозь мрачную толщу воды у поверхности брезжила и колыхалась жемчужная корона утра. Позвоночник-угорь извивался, пытаясь подняться. Слева и справа протянулись со дна к поверхности, облепленные пузырьками, толстые якорные цепи, словно я лежал в колыбели, которую раскачивали на этих цепях чьи-то певучие нежные руки, раскачивали туда-сюда, и глубокий грудной женский голос звучал надо мной, пел этот голос о моряках древних времён, убаюканных когда-то на дне морском. Тут тихо, тут нет тревог, сюда не доносится шум земных городов - пел голос. Пройдут века и прокатятся тысячелетия, а ты всё также будешь лежать на дне, в этом раю моряков, счастливый, качаясь в сырой колыбели, пребывая в блаженном покое, укрытий мраком этих водяных толщ.
Я встал и побрёл из глубин к берегу. Выбрался на пирс около нашего судна. Мой рыжий товарищ, подсюлнух-Кольванен протянул мне свою верную лапу и помог вылезть.
- Идём, - настойчиво тащил меня Кольванен. - Велено тебя доставить живым или мёртвым.
Мы шли призрачной Ригой, с меня стекали моря, Кольванен вёл меня за руку, как отвыкшего ходить по суше, беспомощного, онемелого, крепко держал и тянул на буксире. Вот и дом, где живет Рахиль.
Кольванен всё сам устроит, я могу на него положиться, как на утёс, моё дело - спокойненько сидеть в кресле и ждать, когда он уладит недоразумение, втайне от меня, убеждая шепчущим безбрежным ртом ухо Рахили в дальнем углу тёмной комнаты. Зря стараются они скрыть от меня свои таинственные переговоры. Я различаю каждое слово; потому что все их слова, видите ли, начерчены на отглаженной волнами песчаной отмели, так ясно, как будто на моём собственном теле. Только вот беда: я не успеваю понять их смысл, набегает волна и смывает их без следа, уносит с собой в пучину, и опять на освобождённом чистом теле песка пишутся непонятные шипучие слова и целые фразы, и опять я тороплюсь вникнуть в их значение, уразуметь их смысл, мучительно напрягаю мозг, но - тщетно; я слышу: вот уже новая волна зародилась в пучине, она растёт, она бежит, шумит, неотвратимая, устремляется с сырым утробным грохотом на отмель и смывает все слова, стирает их в тот самый миг, когда я вот-вот постиг бы их, слизывает, ненасытная, и снова уносит от меня в пучину, и так раз за разом, повторяется одна и та же история с волной и зовами, и я чувствую, что эта история будет повторяться вечно; я взбешён, нет мочи терпеть такое, эту пытку волной и словом. Тарабарщина , Арамейский, Индостан, индустрия...
Рахиль, Кольванен, я - так и было, мы трое в её хаосе, в её кавардаке, где шею запросто сломать. А затем явился без приглашения четвёртый, куртка с поднятым воротником, плешивый широкий лоб, изнурённый, изборождённый невзгодами, черные гнилые зубы. Этот миляга вёл себя, как вернувшийся из отлучки хозяин, имевший полные и законные права на любую пылинку в своей хибаре. Язык тюрьмы, угрожая расправой, изъявил желание, чтобы Рахиль незамедлительно удалила за дверь своих жоржиков.
К подобному обращению, как говорится, мы не привыкли. Смотрю: Кольванен мой приготовился к бою, кулаки сжал - булыжники в боксёрской стойке. Не обошлось бы без рукоприкладства.
Рахиль разрубит, узел. Выступила на средину сцены, руки в боки, лицо горит багрянцем гнева: пусть убирается туда, откуда пришёл, она ему никто с некоторых пор, свободная от уз и вольна приводить к себе в дом, кого захочет, тут всё принадлежит ей, вплоть до щелей в паркете и трещин в потолке, он, нагулявший плешь, пришелец, плевок притонов, да будет ему ведомо, выписан с жилплощади, по нему решётка плачет и место его у зловонной параши.
Не думаю, что парень струсил; дрогнул; шагнул бы, ударил бы, сбил с ног; мы, защитнички, успели бы перехватить или нет - неизвестно. Порыв он свой укротил, скривился, проглотив все сладкое в его адрес, пообещал ещё встретиться на кривых улыбочках каких-нибудь тупичков, на острие заточки, верной его подружки в делах чести, при сведении личных счетов с хмырями болотными. До скорого свиданьица.
Уплыл, испарился на тротуаре, законченный негодяй; попутного тайфуна, приятель. Не берём россыпью. Амбары не безразмерны, мало ли мусора, посреди которого мы осуждены барахтаться. Год была избавлена от известий о шкурнике и тешилась надеждой, что у мрази хватило ума навсегда исчезнуть из её жизни. И вот: не запылился, лысый буйвол, до него докатилось. Рига, оказывается, молвью полнится: Рахиль пустилась с моряками во все тяжкие, позорит свой род. Ей чихать решительно на весть этот клоп-город и все его окрестности, и на вас Прибалтику, включая Скандинавский полуостров, и в прямом и в переносном смысле, и в любом из их смесей. Пора шить ей саван. Видела она этой ночью корабль смерти. Тихо, тихо, погасив огни, скользнул он в гавань. Никем не замеченный, призрачный, причалил у набережной Риги. Команда сошла на берег, угрюмая, молчаливая матросня, впереди капитан - седой филин. И пошли они прямёхонько к дому Рахили, и стучали всю ночь до рассвета в дверь её, и в окно её, требуя впустить, едва дверь не высадили и оконное стекло не вытряхнули из рамы, и представьте: никто в спящем доме не слышал поднятого этими морскими чертями адского шума и грохота. Одна она слышала. И ещё слышала она: корабль дураков рыдал на рейде, уронив в море свой бесценный дурацкий колпак с бубенчиками. Рыдал, заливался, безутешный, горючие потопы текли по рябой щеке, испещрённой ржавчиной дальних странствий.
Знаем ли мы легенды Риги? Чёрные змеи на дне моря мелят горькую муку мести. Мелят, мелят. Тесто замесят, испекут пирог – пулями, накормят Ригу пальбой. Досыта накормят, до отвала.
Усталое око маяка померкло. Конфискованное мыло обольстительной обтекаемой формы. Головомойка с жасмином. Подлую пряником не выманить, кнутом не выгнать. Темноватое, малопрозрачное будущее с фонарём под бельмами где-то там, за арками, за ангарами, за вокзалами, железнодорожными и морскими, застегнутыми на якорьки. Пресная вода спорила с солёной: чей сын лежит невнемлющий, бестрепетный, глухой к их призывам, рта не раскроет, ресниц не поднимет, мизинцем не пошевельнёт. Спорили, спорили, так ничего и не выспорили. Пошли на суд к Владыке вод, Отцу потоков: в чьём чреве сын взлелеян? Невнемлющий, бестрепетный, глухой к призывам. Вот вам водолазный нож, разрежьте его вдоль, обеим ровно по половине, чтобы обиды не было и не жаловались вы на несправедливый суд - отвечал им мой знакомец, Владыка вод в облике бригадира водолазов Шелипова. Пресная взялась за нож. А солёная всплеснула руками, застонала, взмолилась: не членить дорогое тело, лучше уж отдать его целым сестре пресной. Баратравма лёгких. Старший механик Соломонов. Топовые, топ-топ - и убежали. Балласт проснулся, пополз к носу, поздно крепить - нырнём за кораллами. Мани, Мурги, Юрас мате, отпусти нас. Чайки-пианистки, истерзанные клавиши прилива.
Осточертело, знаете ли. Не валяй дурака, Кольванен. Снятые с тонущего катера, муж и жена, посинелые, преследовали его в его наваждениях. И утром и вечером, в определённый час: на восходе и закате. Известковые отвердения, которыми гордится каждый уважающий себя скелет. Протоптал дорожку. Теперь не отлипнет, пока не выкурит. Завтра этот бывший, это плешивое прошлое к ней опять заявится, вот посмотрите. Роем яму, сами и съямимся.
- Я ему кости переломаю!
Кольванен, ты бы мне этим очень удружил, дорогуша. А то я растерялся, как шарики ртути из разбитого термометра. Благодарю. Без тебя бы я пропал - лот оборвавшийся, и больше ничего. Знай: никогда не сомневался я в твоей сверхестественной смелости и мощи щупалец. Успокаиваться, всё-таки, рано. Вполне вероятно, кому-нибудь из нас не увидеть света нового утра. Мы недооцениваем эту скотину. Проникнет через вентиляционное отверстие, он ещё и не на то способен. Разрази его ураган и десять смерчей, столбы кипятка и хобот ярости!
8.
В ту же ночь мы вышли в море по сигналу СОС. На Балтике, в милях сорока по траверзу Риги, терпел бедствие Норвежец, сухогруз, шедший в Таллин и нокаутированный десятибальным штормом. Волна била нам в нос, встречный ветер гасил нашу скорость. Машина, надрываясь, едва выжимала пять узлов из восемнадцати. А внутрь нашей посудины, хоть мы и задраили наглухо все люки и законопатили все щели, сочилась, находя лазейки, морская вода, и мы ходили в коридоре уже по колено в ней; поступала беспрерывно, прибавлялась и прибавлялась; помпы не успевали откачивать. В команде ворчали, и всё-таки наш молодчага Артур Арнольдович не поворачивал назад. Волна ударяла водяным молотом, оглушая и пытаясь сбить с курса. Ревела, разъярённая медведица, вставшая перед нами с поднятой когтистой лапой. Посудинка наша сотрясалась, стонала, всё в ней звенело и каталось, сорванное с мест: барахло, бутылки, подстаканники, свайки, камбузные ножи. Машина переставала стучать, вот швы лопнут, корпус треснет, как картонка, и придётся нам тогда искупаться в малосольной купели, с головкой окунёмся. Но герой наш оживал, выдержав наскок, Ванька-встанька, Ванечка, Ванюша, выпрямлялся, отфыркивался, храброе стальное сердце гремело и колотилось, неутомимое, не собираясь сдаваться и просить пощады у каких-то там водяных бугорков. Название нашего волнодава: "Гефест". Но между собой мы звали его: Ваня, наш Ванька. Громкие имена и мифологическую лапшу пусть на официальном Олимпе их высокопарных пароходств чинуши кушают. Мы - морские животинки, бурлачки, волчки, бегущие на крик о помощи, простые души, нам, знаете, этого не надо, этих ваших амброзий. Так мы долго бултыхались, ползя с волны на волну, то ныряя, то взлетая, продвигаясь черепашьим шагом к месту бедствия, где злополучные норвежцы ещё боролись в поединке с морем и посылали свои призывы поторопиться. Выдыхаются, силы не равны, гребной вал сломан, керосином пахнет. Такие делишки. Над моей каютой в носовой части громыхали змеи в цепном ящике, кулак шторма вскидывал их, тряс и рушил на мою голову. Я лежал, распятый койкой, держась руками и упираясь ногами в стойки. Мучила морская болезнь. За годы плаваний так и не привык к болтанке. Койку крутило, взвивало, кренило, валило, она выписывала тошнотворные восьмёрки и другие не менее рвотные фигуры, вертелам чёртовым колесом. Пора на вахту. Изловчился, Удалось спуститься и выбраться в коридор, не размозжив лоб и не переломав конечностей.
Не одни мы пробивались сквозь шторм на помощь к Норвежцу. И Немец, и Швед, и Датчанин. Отчаянная схватка штурвала с бурей. Затоплен кубрик. Я видел: там сидел на матросской койке могучий старик, колыхалась густая зелёная борода, в которой запуталось несколько крупных рыбин, каракатица и лангуст, вместо ног у него были ласты морского льва, а на плече плясал, извиваясь, прирученный осьминог. Звали его Митя. Этот странный старик, окоромыслив переносицу очками-иллюминаторами, читал какую-то старую толстую книгу: обложка обросла ракушником, а страницы мерцали и переливались, как мантии моллюсков; там плыли и качались корабли, все, все корабли, что ушли в море, плыли и тонули; я узнал и наш, ещё держался, ковырял волну. Корма в тучах, оголённый винт. Выброси все вилки, какие есть на судне, за борт - буря утихнет. Бесится: нечем подцепить макароны. Лучше бы бросить баталера Романчука, заплыл жиром, глазки сели на нос, как у камбалы, ром даёт под возмутительный процент, сгущёнка на усах, неряшливый, губы-пузыри, такой наглец, преследует меня железными зубами, на которых крошится мой несчастный, ставший рыхлым, костяк; поймите же наконец, я не могу месяц за месяцем, и год за годом сталкиваться на пространстве двух дюймов с воплощённой наглостью всего мира, в этой законсервированной жестянке. Всему же есть предел, моему алмазному терпению - тоже. Я с ним переведаюсь на рогах нарвала. Чепуха. Я не кровожаден. Не думайте, люди хорошие, обо мне плохо. Это я только жалуюсь на ссадины, на занозы, на мелочь пузатую. Очень уж донимают, весь я в стрелах - морской ёж, Признаюсь: не к лицу. Постараюсь впредь не досаждать вам ничем, не ныть, помалкивать в ветошку. Вот Артур Арнольдович, тот - скала-человек. Твёрдой рукой вёл нас сквозь взбесившуюся водичку, упорный взор его хмурых голубых брызг действовал на волны магически, он их околдовывал, они влюблялись в его храбрый, мужественный, багровый, обожжённый лоб, влюблялись до полного самозабвения, тянулись к этому прекрасному лбу солёными нежными губами - целовать его мудрость, и, переселясь к предмету своего вожделения, затихали, умиротворённые, в блаженном покое его морщин. Благодаря такому вот волшебству нашего капитана мы через четыре часа увидели озарённого огнями бедствия Норвежца. Мы пришли, опередив всех. Кричали в рупор: выяснить положение. Разобрались с грехом пополам, переломав английскому все косточки. Подгребли поближе, чуть ли не борт к борту, опускать шлюпки - абсурд. Чрезвычайно опасный манёвр:
сцепиться бортами - вот что мы пытались исполнить, такой фокус. Матросы с обеих судов, размахнувшись, кидали друг другу на палубу свёрнутые в клубок лини со свинцовым шариком. Нейлоновые лини выстреливали, как серпантин, с обеих сторон, выстреливали и выстреливали, не достигая цели, промахиваясь, беспорядочным салютом, как будто это матросская забава, а не спасение. Суда качались не в лад: наш борт взлетит, их - ухнет, зыбится под нами. В конце концов, справились, сцепились, и вся команда гибнущего Норвежца перебралась к нам. Капитана их перенесли, голова в бинтах, без сознания. Благополучно отвалили, предоставив пустое судёнышко воле волн. Повернули на обратный курс.
Стук когтя в обшивку. Куда спешить, состояние моря сносное, подстёгивает, споткнись о бимс, измерь выбитым и выброшенным за борт глазом степень волнения. Селёдка тоже рыба, только с салагами не разговаривает. Ось створа в печёнку твоему хронометру. Точны, как черти, искалеченные шквалом. Не плюйся в ходовой рубке - плохая примета свернёт тебе шею, как флюгарку. Так держать. Травить душу через клюз. Это глаз бури следит за нами, не мигая. А ты что думал, шпунт, человек за бортом? В чьём заведовании шлюпка, я вас спрашиваю, вас, вас, бледно-зелёное чучело, и не делайте вида, что вас не касается рука пострадавших. Вывалить, таль, баланда, заболел, обосновался на диване, ус распушил, курит, котлетку принесу. Правая, шабаш! Откажет мотор, течение утащит к острову Эзелю, с которым мы знакомы-то знакомы. Хватит ли нам запаса плавучести, разлуки с берегами? Викинги обогреты, обласканы, как на подбор, насыщаются в столовой. Рукава-фиорды, на абордаж, готовь "ворона", походы, буртики, доктор Рундуков , косоглазя цыганскими желудями, объявил нам в каюткомпании, что жизненно важное не задето. Укол, покой. Будем спать, как убитые. Плавник-пила, табань, суши вёсла, тритон, побалуйся воблинкой, тараньку отведай. За такое спасение всей команде полагается поголовный двойной оклад. А, может, и тройной. Раскошелятся толстосумы. Ой-ля-ля! Кутнём! Плывём в счастливой сорочке, как заново родились, с ковшом соли во рту. Струны пели в глубине, мешал шум шторма и гул пудового двигателя. Я перегнулся через борт и приставил ухо к воде: там, в глубине моря играли на каком-то звучно-серебристом инструменте, похожем по тембру на арфу, грустно так играли и нежно, завораживая и призывая оставить палубу, разжать пальцы, оторваться от борта и нырнуть туда, где меня давно ждут и по мне тоскуют; струны тянулись ко мне из моря, обвились вокруг сердца и, целуя его и лепеча слова любви, уговаривая, ласково увлекали меня за борт. Руки Кольванена схватили меня за пояс.
- С гаек сорвался?
- Кольванен, катись ты на бак. Куда хочешь, туда и катись.
Бурлило. Крепко сколоченный, брёвнообразный дед вылез из машинного отделения, стармех Титанов, расправил сажень в плечах. Ходил петухом - ярое око, покукарекивал: почему пресный насос не качает? Он с этого Кольванена, с этого музыканта-виртуоза шкуру спустит.
Команда: приготовиться к швартовке.
Кого мы увидели на причале, как вы думаете? Кто нас встречал, кричал, махал обеими руками? Одна высокая и худая, другая - низенького роста, по плечо первой, толстенькая. Буря им кудри крутила. У Рахили - руно, жёсткое, как завитой ёж, короткая стрижка. Неистовые, из плащей выпрыгнут. Ладони рупором.
9.
Как это понимать. Вернулись замертво пьяные, берег дыбом, в глазах карусель. Шторм употчевал. Похожи на выходцев с того света. Зачем тревожили их отзывчивые, привязчивые и ранимые сердца неизвестностью. Они волновались не меньше моря и обмирали, слыша известия о кораблекрушениях. Слухи, которые разносит молва, прикуривая у стоек в портовых барах. Поставили свечку за наше благополучие, хоть и верили разве что в чудо. Нас сохранили их неуклюжие, но чистосердечные молитвы.
Такой измотанный. Так внимательно смотрела она мимо меня, в сторону, в то, что меня окружало, и в то, что осталось за моей спиной. Внимательно и упорно. Не прячется ли за кранами на пирсе объяснение её расклеенности, её расквашенности, её рассиропленности. А? Как вы думаете? Может, я сам не знаю своих сокровищ? Я хочу стать героем у неё на губах. Пройти по кругам триумфа. Хочу. Не скрыть. Это видно по моим хоть и заморённым, но в её ещё не утратившим блеска, алчущим славы глазам. Видит меня насквозь, как будто я стеклянный, со всеми моими потрохами, и с этого ей, надо заметить, ни холодно, ни жарко. Мне бы радоваться её проницательности, я могу полюбоваться собой на снимке, высвеченный её рентгеновскими лучами, так нет же: я веду себя более чем странно. Растерял за одни сутки весь запас своих не слишком-то обаятельных кривых улыбок. Стиснул зубы. Мрачный. Молчу. Как на собственных похоронах. Это ещё не трагедия, а обманчивое зрелище. Упадок моего духа не вечен. Пройдёт, следствие сверхчеловеческого напряжения, которое пробовало меня на разрыв. Унывать не будем, друзья мои. У неё есть превосходный прабабушкин способ вернуть меня к жизни и развязать мне язык. Приворотное зелье, если хотите. Закладывают за воротник дар виноградной лозы и смирненько ждут: когда наступит действие. Всё будет в ажуре, как у моря под коленом с подвёрнутой штаниной пены. Зазеленеют, увитые плющом, флотилии старых пьяниц. Зазвенят гирлянды бутылок, развешанные по бортам. Утопим в чарке грусть-злодейку и чёрные предчувствия, шевельнувшиеся в глубине доверчивого сердца. Потому что, всё трын-трава, васильки-колокольчики, знаете. Матрос прыгнул за борт в бурное море, думая, что он дома, что это его зовет мать-старушка. Бывает, ещё и не такое бывает у лунатиков в перламутровых гротах их ушных раковин: шум, плеск, лязг, скрип, всхлип, пение, писк, скрежет, клёкот, бульканье, гул рыдания, распугивающий морских чудовищ, качающий теплоходы и рвущий рыбацкие сети. Кольванен зевнул, отражённый волной неизвестного происхождения, может быть, отхлынувшей от берегов только что затонувшего материка. Не побеждённый ни на воде, ни на суше. Наш мучитель. Он будет уводить всё дальше и дальше вглубь лабиринта, не натирая на языке мозолей, куда-то в вымершие пролетарские районы, которые он слишком хорошо помнит с прошлых стоянок, чтобы они могли выветриться, туда, где гавани всех портов мира, где мы бывали, стоят друг над другом, как ярусы матросских коек, покрытые одеялами бурых остро пахнущих водорослей. Мы не рахиты, дело наше святое. Мы опять на той улице, где собираются вчетвером и решают: куда бы им себя деть, в какую дверь сунуть, в каком коктейле смешать. Что-то сдвинулось. Тротуары внушают ужас. Долго ли оступиться. Инга хочет мне кое-что сказать по поводу Рахили. По поводу и без повода. Но не сейчас. Потому что сейчас ей в глаз попала площадь Фабрициуса. Что за Фрукт этот Фабрициус и что он такое совершил, получив в награду площадь, никто тут не знает и утолить наше с Кольваненом досужее любопытство не сможет. Как мы беспомощны тут все до единого. Даже противно наступать друг другу на хвост. Не смыться вовремя от зубов собственного зловещего воображения. Что эта выдра на неё вылупилась? Мы случайно не знаем? Рахиль не из бриллиантов. Если, конечно, оценивать с ювелирной точки зрения, как здравомыслящая лупа, не по фальшивому блеску. Не любит, когда к ней липнут. Досталась же ей такая спина, просверленная, как улей в ячейках. В тот сладкий час, когда она упадёт ничком на зашарканную панель, чтобы больше никогда не подняться, из её спины вылетит рой золотокудрых пчёл и улетит в Палестину - собирать песчаный мёд. Утешить меня в моей скорби.
Мы сложили шорох купюр, и вышло недурно. Штопор чмокал, откупоривая поцелуями рты бутылок. Кое-кто из нас стоит друг друга. Потом разберёмся. Не здесь. Расставленные на милю локти едва ли могли доказать свое алиби. Это по их вине красное вино разлито, а удалая голова скатилась с богатырских плеч и спит мертвецким сном на столике среди черепков и осколков, как будто выкатилась из эпоса о Лачплесисе. Есть чем покочевряжиться. Её полуфантасическое присутствие успело тут всем остофеить и остоундинить, прямо-таки в окулярах навязло. Про ту говорим, не про эту. То яркие изумруды в оправе ресниц, то лебединая шея тонкой работы, изогнутая в изящной беседе. Как без хрящей. Пусть не стесняется, мочит своими горестями заполярную грудь моему лопарю Кольванену. Инга смотрит на это спокойно, как удав на кролика. Что ей заблагорассудится, то и произойдет, а по сему лучше бы текучей сопернице изливаться в другом месте, схлынув так же быстро, как и появилась, избавив от хлопот по её нецивилизованному удалению. Угрозы помогали мало. Успех Кольванена у ослабленного алкоголем пола приобретал поистине чудовищные размеры. Толпы оспаривали его внимание, упорно и неутомимо штурмуя наш столик, но ни одна не могла удовлетворить его брюзгливый вкус. Массовый психоз. Безумие их обуяло. Что они в нём нашли, в этом электрическом угре? Свою мечту? Не отбиться. Притягательный негодяй, долго ты будешь портить нам вечер?
Взыскательный этот Кольванен очень страдал, не зная, как ему расточить переполнявшие его, накопившиеся за годы плаваний, ласку и нежность. Где достойный объект, на который он мог бы обрушить тонны этого бесценного груза, который вот-вот разорвёт трюм, если незамедлительно не отдраить люк и не облегчить сердце, выпустив на волю взрывоопасные пары. Где такой объект, я вас спрашиваю? Неопознанная радость? Не видно его нигде на горизонте даже в крупнокалиберный бинокль нашего Артура Арнольдовича, славного нашего капитана. И близко ничего похожего. Шалавы мельтешили, хлобыснуть на халяву. Музыкальные нервы Кольванена изныли, я за них побаивался: как бы они не взвились и не наломали дров из табуретов. Кольванен всерьёз подумывал заглушить в себе эту измучившую его сердечную потребность, когда мы уйдём в новый рейс, поселив у себя в каюте какое-нибудь моревыносливое и легкомысленное домашнее животное. Паука или блоху.
Капли побежали опять, отмахиваясь от заоконного мрака, от собственного безрассудства, от запутанных путей, ведущих, влекущих к одной только цели - к гибели. Дождь завесит твою Ригу на много шепелявых вечеров. Что ты там надеешься разглядеть?
Свою волоокость? Пепельницу-ладью с дружиной окурков, плывущую через стол? Плешивый гость хуже тамбурина. Кто он ей? Не муж, не сват, кум косолапый. Он ещё себя покажет с достаточной ясностью и резкостью. Замочит и её и меня в одной лохани. Дверцы машин шлёпали по плечам, искали укрытия, летучие мыши. Но тут перед ними возникал Кольванен, они оказывались между двумя рядами огней и метались, обезумев, на верху блаженства, тут и там, среди рыл и рюмок. Падали замертво и устилали площадь, вызывая отвращение, какого Кольванен ещё ни разу ни в одной дыре не испытывал.
10.
Сам, сказали. Дифферент - головная боль нашего старпома Скрыба. Древние смолы надело ей на шею Балтийское море, в них спит солнце, слепившее ихтиозавра. Дёрнули кусок горящего шёлка, чтобы ожили блеск и ветер в бухте, чтобы играло и переливалось, чтобы продулись искры, чтобы хоть что-нибудь змеилось, горя яркой чешуёй и бросая вызов погружённому в тень берегу. Пусть побережёт свой угрозы для кого угодно из робкого десятка, из тех, кто празднует труса. Позор бездетности жёг ей чрево, бесплодное, как камень, когда глядела, она, загипнотизированная, на воду. Вот что тревожило. Без моего путеводного подсолнуха мне никаким образом не удастся найти дорогу через весть этот грусть-город, чтобы выйти в порт, к причалу, где прилепилась наша скорлупка. Нет, ничего не получите. Я в глубоком мрачном мешке, сорванный, над моей доблестью перепончатые веера смеются. Душа нараспашку - поэтов так и дует и холодит. То, что может понадобиться на дне Адриатики или Атлантики. Бруклинский мост, памятник свободы. Китайская кухня вытирала жирные пальцы о бока Рижской улочки. Бедный Кольванен. Для этого ли он рождён? Надо быть базальтовым утёсом, чтобы терпеть моё общество со всеми его завихрениями, в эпицентре которых неколебимо зиждется дом Рахили и свет в её окне. Втюрился тюлень. Глупо привязываться так крепко, что будет не распутать узел при точном отплытии. Рвать больно. Что ж, я и не спорю. Он прав, мой резонёр Кольванен, этот циник с ушатом, этот джаз-банд. Он, надо вам сказать, всегда прав.
Да и без этого. Что я тут шуршу и о чём думаю? Вот Инга, верная подруга с младых ногтей, вслушаемся в её озабоченный голос. Давно уже собиралась мне сказать вот что: Рахиль непременно погибнет от того образа жизни, который она ведёт, захлебнётся на дне бутылки, если я не протяну ей руку помощи. Я человек положительный, вытащу. Я - единственное её спасение. Для этого и надо-то, надо. Пустяки. Проститься навсегда с морем, найти приличную, хорошо оплачиваемую работу на берегу и обнять палец Рахили обручальным колечком. Полынь-звезда владеет Рахилью. Участь её предначертана злой властью. Господи, как не понять такой простой вещи. Я один в целом мире - избавитель. Вот как. Благодарю за честь. Признаться, не подозревал о моём высоком предназначении, о моей ответственной миссии. Было бы лучше для всех, если бы мой отуманенный пустыми посулами и миражами ум оставался в счастливом неведении на этот счет.
Опять дождливая погодка к нам прицепилась, те же затяжные потоки, запах влаги, пузыри, зонты, что и в вечер нашего прихода сюда, только унылей, тягостней как-то. Возьми себя в руки, мокрая тряпка. Вот ещё что выдумал: лужей разливаться. Заломи краба, грудь колесом, взгляд орлом, нынче здесь, завтра там. Тру-ту-ту, моряк, с печки бряк. Что ты, вечный пловец, потерял в её доме, где "ни пришей, ни пристегни" и "замётано"? Временное пристанище, твёрдую почву, отдых на нарах? Слышу ли я в середине ночи тихие и мягкие шаги тех, кто пришёл по её душу? Не смоковницу обломать, вырвать с корнем, нет - берёзоньку во поле, в краю чужом. За стеной. Какая мне разница - за чьей. Топ-топ. Пришли её душить. Зажилась, говорят. Только свет мутит и место на земле зря занимает. Пора, говорят, от неё избавиться.
Так и есть. На борту меня ждало известие: завтра, чуть свет, уходим из Риги. Наша осенняя стоянка тут закончена. Приказ из пароходства: шлёпать в Гамбург. Срочно. Полным ходом. Там нас зафрахтуют и отправят болтаться в дальние моря, на полгода по меньшей мере. Артур Арнольдович еле-еле отвоевал несколько часов под предлогом неготовности судна, а то бы мы отчалили в эту же ночь.
Кольванен мой взгрустнул немного, хоть и пытался он скрыть от меня своё минорное настроение, хоть и утверждал пылко, с воодушевлением, что давно пора сменить обстановку, выйти на простор, освежиться океанскими брызгами, да и деньжат хороших заколотить, а всё-таки бульбообразный раздвоенный нос его с ложбинкой приобрёл заметный дифферент и выдавал своего хозяина с головой. Нас отпустили до утра, и мы полетели прощаться.
Вот мы в последний раз собрались вчетвером, рижская кампанийка. Кутнём напоследок похлеще, отметим разлуку. Рано или поздно всё равно бы прокуковало. Как верёвочка ни вейся. Не горюй, Рахиль. Я ещё вернусь, обязательно вернусь. Куда я денусь. Нет, нет не забудем, ни я, ни тем более злопамятный Кольванен. Шуточки над его музыкальным слухом не пройдут им даром, им еще тут в Риге аукнется. За кого они нас принимают. Мы совсем и не изменчивые, этого, знаете за нами не водится. Мы - само постоянство.Клянемся тигровой акулой и её отвергнутой любовью. Кем отвергнутой? Нами, разумеется. Бедняжка, видели бы вы, как она страдала от неразделённого чувства, крутясь у нашего борта всё наше плавание в тропиках. Нет, она предпочитала Кольванена. Она смотрела на него из воды так страстно, так преданно, с таким обожанием. Кольванен покорил её сердце своей музыкальной игрой, денно и нощно упражняясь у себя в каюте или в тенёчке на палубе на тарелках и барабанах, страшно ему опять появляться в тех широтах. Решено. Будем слать им нежные письма из каждого порта и радиограммы из открытого моря.
- За возвращение. За тех, кто тянет морскую лямку.
Осуждены скитаться. Гороховый пиджак тумана. Театральная тумба. Кленовый лист парил над каким-то другим городом: над Гавром, над Глазго... Вполне вероятно - счастья не видать, а удача отвернётся. Утешимся. Не привыкать. Помянем её добрым словом, невольные очевидцы её скандалов и её медленного, но неуклонного падения. Ну, скатывания. Судоремонтные заводы, старая угольная гавань, докеры в кадках, забастовка, по чьей вине торчали неделю, отпрыски, бруски, школы для неполноценных детей, кобура полицейского, двугорбый мост-верблюд, который вдруг предстал перед нами в ночных огнях, как неземное видение. Панама. Чили. Вращающийся щит, скучая, крутился туда-сюда, отражая дождевые стрелы. Упорно не желал быть уродом-зонтом. Желал быть бойцом в битве. Чтоб его разорвало вот на такие клочки! У неё, понимаете ли, неважное настроение. Не прочту ни строчки у неё на лбу. Рычи, не рычи. Увижу ли я свою толстушку, вернее, то, что от неё останется? К моему возвращению она постарается превратиться в стройную щепку. Табак поможет и горящий неугасимым синим пламенем друг-алкоголь у неё внутри, в её грустном, насквозь проспиртованном теле. Она будет ходить из дома в дом, её везде примут с распростёртыми объятиями, посадят за стол и напоят чем попало, а есть не дадут ни крошки. Насмерть напоят. Она бы и рада поклевать да забыла: как это делается. Желудок отказывается принимать пищу, ничего соблазнительного он в ней не видит. Офелия, нимфа, боров за прилавком, нескладные твои басни, не скупись. Рахиль, Рахиль, я и твержу, как грамматику. Не палач, так жертва. Всё, что мы можем сказать с печально закрытыми, отягощенными скорбью веками. Пьяным-пьяны, как четыре стельки, как переплёт у мола, как смываемые на песке следы. Держимся друг за дружку, чтоб не упасть в эту холодную подколенную ванну, в это шипенье...
Рассвет брызнул. Рижский причал и набережная уплывали от нас, дальше, дальше. Две фигуры, высокая и низенькая, делались всё меньше. Не разобрать: что они кричали. Одна из них неистово махала зонтом. Вот они уже точки. Вот неразличимы...
Громада воды колыхалась, безбрежная колыбель. Колыхалась, колыхалась. И плавали на её поверхности разные нетонущие предметы.
Одна волна хвасталась перед другой обломками кораблекрушения. Бочки, ящики, протянул руку - не достать. Баю-бай, не забивай нас.