На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ГЕННАДИЙ АЙГИ

РУССКИЙ ПОЭТИЧЕСКИЙ АВАНГАРД12
(Предисловие к серии журнальных публикаций)

1

Почему еще одна журнальная антология, на этот раз - "Русский поэтический авангард"?

Сейчас много говорят и пишут о наших художниках-авангардистах, для зрителей - то тут, то там–становятся доступными их работы. А представления о русском поэтическом авангарде все еще остаются смутными и обрывочными, - они, в основном, связаны лишь с именами Велимира Хлебникова и Владимира Маяковского. Алексей Крученых и доныне остается только "легендарным" ввиду его неиздаваемости, то же самое происходит с Еленой Гуро, не переиздаются ранние произведения Василия Каменского. Между тем, облик русского поэтического авангарда создавали десятки поэтов, – они могли бы быть представлены объемистой антологией.

Здесь я постараюсь лишь набросать контуры этой предполагаемой антологии, ибо нашей целью является не очередное пространное рассуждение "по поводу авангарда", а предоставление читающей публике самих текстов русских поэтов-авангардистов. Попытаюсь объяснить, почему, на мой взгляд, не только возможно, но и закономерно вычленение творческого наследия поэтического авангарда из общего свода новейшей русской поэзии.

Обычно в европейских изданиях антологии новой русской поэзии начинают с символизма, конкретно – с Владимира Соловьева как предтечи этого поэтического направления. Символизм видоизменил русское стихотворное слово тем, что называемые вещи и явления стали иметь значение многоликое и многоемкое, – метод работы над словом в поэзии символистов, в конечном счете, стал импрессионистическим.

"Субъективированный" таким образом мир, наряду с "объективированным", классическим, стал вполне приемлемым и законным в восприятии читателя, зрителя, слушателя, – импрессионизм охватил все эстетические сферы, как новая эра в истории искусства. С этой точки зрения, все дальнейшие течения и школы в искусстве (футуризм, дадаизм, сюрреализм) можно рассматривать как явления, выделившиеся из той же сферы "субъективированного" выражения мира, – то есть, из того же импрессионизма.

Расходящиеся пути этих направлений прокладывались в острой драматической борьбе с символизмом. Будто некоторым творческим силам не терпелось рвануться не только в "неведомое" и "неисследованное" в сегодняшнем дне, – само слово авангард говорит о появлении тех сил, главным импульсом для которых было – предвидение будущих изменений средств поэтики, "нащупывание" и конкретизация их, – как бы вырывая их из будущего. Не забудем главного и очевидного: художники и поэты авангарда творили с "эйнштейновским" осознанием Времени, вторгаясь в будущее со "знаменем", на котором, по выражению Велимира Хлебникова, "сверкнуло пространство Лобачевского".

Как я уже упомянул, я не собираюсь углубляться в историко-хронологическое повествование о действиях тех или иных авангардных поэтических групп. Количество трудов такого порядка растет, исчисляясь сотнями, почти во всех европейских странах. Хочется взглянуть на русский поэтический авангард, сообразуясь с конкретными задачами сегодняшней поэтики, – постараться увидеть в произведениях авангардистов то живое и отстоявшееся, что в эстетическом отношении представляет собой непреходящую ценность.

В этом подходе к наследию поэтов-авангардистов может весьма помочь одно из кардинальных определений поэтически-творящего Слова великим русским мыслителем Павлом Флоренским.

"Язык антиномичен. Ему присущи два взаимоисключающие уклона, два противоположные стремления", – говорит Павел Флоренский в статье "Термин".

Первое, "творческое, индивидуальное" стремление в языке он определяет как "импрессионистическое", второе называет "монументальным", "общим", "общественным". "Работа над языком, – продолжает далее ученый, – имеет задачею своею: железную антиномию его закалить в сталь, т. е. сделать двойственность языка еще бесспорней, еще прочней". По мысли Флоренского, только из такой закаленности выходит "зрелое слово". Объединить в накале своего творчества "импрессионистичность" и "общественную, общую монументальность" и добиться зрелого слова удалось из русских авангардистов только таким выдающимся личностям, как Велимир Хлебников, Владимир Маяковский и Елена Гуро (это же относится и к Борису Пастернаку времени "Начальной поры" и "Поверх барьеров").

Однако и тем, кто в поэтических поисках более был занят импрессионистичностью слова, удавалось внести свой вклад в развитие нашей поэтики. Односторонне-нетерпеливая (подчас и агрессивная) наступательность выявляла те модификации поэтических средств, которые в будущем должны были содействовать новой напряженности синтеза "импрессионистического" и "общемонументального" стихотворного слова. Наиболее темпераментными, непримиримыми искателями (во многом и экспериментаторами) в этом "чисто авангардном" русле были кубофутуристы Давид Бурлюк, Алексей Крученых и Василий Каменский, из эгофутуристов – Иван Игнатьев (не забудем и главного эгофутуриста Игоря Северянина, – этому талантливейшему поэту так и не удалось дойти до "зрелого слова" в силу частой безвкусицы в его поистине дерзком новаторстве). Необходимо упомянуть и трагически-жертвенного Игоря Терентьева – замечательного прозаика, блестящего поэта и выдающегося режиссера, причислявшего себя к "заумной" (да и "абсурдистской") школе Крученых.

Стоит привести еще несколько имен авангардистов, чье творчество до сих пор незнакомо читателю. Одаренный Божидар (Богдан Гордеев, покончивший с собой в 1914 году в возрасте 20 лет), которому с авангардным подходом удалось придать родному поэтическому мелосу древнеславянское архаичное звучание. Уникальный Василиск Гнедов – создатель теории и практики "антиискусства" ("отмена искусства" довела его до того, что одно из его творений – "Поэма конца" – представляло собой чистый лист бумаги, поэма эта "читалась" автором при публике, – дирижировалась несколькими жестами). Одновременно с Алексеем Крученых Василиск Гнедов уже в 1913 году вплотную подошел к предметной трансформации "обычных элементов" языка (одна из его поэм состояла только из одной буквы "Ю", – это было не звуком, не заумью, а неким существующим явлением-"объектом").

("Слышали мы о таких шалостях", – может сказать читатель. Не будем торопиться с таким приговором. Какими только словами не крыли французского художника Марселя Дюшана, когда он, в том же 1913 году, в качестве художественного экспоната выставил, на специальной подставке, колесо от велосипеда. Прошли десятилетия, и оказалось, что этот и другие последовавшие "акты" Дюшана приучили нас видеть "обычные", примелькавшиеся вещи в неожиданном, "эстетическом" ракурсе. У русской авангардной поэзии были и шалости – настоящие, но были и "дюшаноподобные акции" с серьезным поэтико-семантическим отношением. Одну из брошюр Крученых под названием "Заумная гнига", содержащую некоторые "шалости", выдающийся лингвист Роман Якобсон в шестидесятых годах увидел в новом качестве, – Крученых с гордостью показывал мне телеграмму Якобсона: "Твою разумную книгу получил").

Вернемся, однако, к "серьезному разговору", – к дальнейшей характеристике наших поэтов-новаторов.

Ядром русского авангарда был кубофутуризм. Подчеркнем здесь составляющую часть "кубо": русские поэты, основатели этого кардинального течения авангарда, словом "кубо" подчеркивали новую видоизмененную предметность слова, противопоставляя созидательно-фактурную сущность своего направления идейно-агитационной тенденции итальянского футуризма с явной шовинистической устремленностью.

Сила кубофутуризма была такова, что с ним считались, находились под тем или иным его влиянием (под знаками плюс или минус) многие тогдашние мелкие группировки: упомянутые уже эгофутуристы, а также – московские поэты из группы "Центрифуга" (Борис Пастернак и Николай Асеев), художники Михаил Ларионов и Наталия Гончарова, создававшие не только "лучистскую" живопись, но и "лучистскую" поэзию.

Теоретические изыскания Хлебникова (прежде всего, его "исследования времени") и алогические словесные опыты Крученых, этого первого дадаиста в мировой поэзии, создавшего свою "заумную школу" (Ольга Розанова, Илья Зданевич, Игорь Терентьев), в сильной степени будировали и вызвали к жизни, уже в конце двадцатых годов, последнее авангардистское поэтическое направление Обэриу ("Объединение реального искусства"), объединявшее Даниила Хармса, Александра Введенского, раннего Николая Заболоцкого. В то же время поэзия обэриутов вбирала в себя переосмысленные "одические" отзвуки прошлого столетия под влиянием странной лирики Константина Вагинова, абстрагированной, при всей алогичности, до редкостной классической эвфонии почти "гельдерлиновского" совершенства.

Учась у кубофутуристов и одновременно борясь с ними, утверждали себя и конструктивисты Алексей Чичерин и Илья Сельвинский (позже, и выдающийся поэт Георгий Оболдуев, начавший свой путь как "младоконструктивист").

Более того. Достижения кубофутуристов "учел", в противопоставлении себя им, даже поздний, "воронежский" Мандельштам, не говоря уже о позднем Есенине – авторе "Пугачова".

Таким образом, с точки зрения сегодняшнего дня, можно уже говорить и о классическом периоде русского поэтического авангарда, укладывающемся в рамки 1908-1930 годов. И здесь, имея в виду его историческую перспективность (что сказывается и до наших дней), возможно говорить о нем и в исторической ретроспекции. Прежде всего, сравнивая русский авангард с родственными явлениями европейской культуры того времени, необходимо подчеркнуть его национально-специфическую особенность.

Русская литература обошлась и без "зацикленности" на фрейдистских "комплексах" (и это – несмотря на то, что сам фрейдизм немыслим без Достоевского), обошлась она и без созерцательно-нарцисстического сюрреализма. В национальном формотворчестве русского авангарда главным оказалась не психология личностной отчужденности и абсурдности "экзистенции" (по-существу, антикьеркегоровской в детеизированном сартровском варианте), а его предметно-строительная, фактурно-созидательная направленность. Эту строительно-реформаторскую особенность я назвал однажды петровской чертой (по имени Петра Великого): авангардная устремленность (в противовес регрессивной, – провинциализирующей) может веками таиться в большой культуре, для которой характерно стремление к "всечеловечности" в понимании Федора Достоевского. Русский авангард не только "слушал музыку Революции". Он творил формы ее культуры, разворачивающейся в будущее, творил – с новым пониманием материала Слова, Цвета и Звука (вспомним, например, определение искусствоведа Николая Пунина: "Живопись это, говоря прямо, – распределение массы красок на поверхности холста". Новое распределение! – почти осязаемая фактура, а вскоре – выход изобразительной вещности из рамок картины. Это было и у Пикассо, но контррельефы Владимира Татлина Пунин не без основания считал новым шагом в истории изоискусства). Стоит сказать и о том, что упомянутая "предметность" превышала своей величавостью всякий временный утилитарный функционализм, – примером такого величия навсегда остаются "Окна РОСТА" Владимира Маяковского.

Достижения русского авангарда закономерно рассматривать сегодня не как давний "анархистско-бунтарский взрыв", а как общенациональное наследие, уходящее корнями в далекую историю русской культуры, становящееся на наших глазах достоянием культуры мировой. "Картина – тоже слово", – говорит Павел Флоренский. Картины Казимира Малевича уже воспринимаются нами как великое "зрелое слово" (благодаря гениальному чутью художника, его авангардная "импрессионистичность" настолько сопряжена с "монументально-общественной" стороной изоискусства, что мы могли бы говорить и об иконописно-русской мощи его творений, – разумеется, в "ином", но все же – "вечном" уже качестве).

2

С чем, конкретно, мы будем иметь дело в наших публикациях? Что принесли русской поэзии реформы авангардистов?

Они, прежде всего, ввели в нашу поэзию новое ритмическое мышление. "Хлебников выдвинул поэтический размер живого разговорного языка. Мы перестали искать размеры в учебниках – всякое движение рождает новый свободный ритм поэту", – говорилось в "Манифесте", опубликованном во втором выпуске футуристического сборника "Садок судей" в 1913 году. Эту дерзкую мысль, в году 1965-м, мирно повторил Алексей Крученых в разговоре со мной: "Море волнуется не метрично, а ритмично". О возможном кризисе русской силлаботоники предупреждал – еще в 1813 году – не кто иной, как "реакционный министр" народного просвещения С. С. Уваров: "Первые памятники нашего стихотворения представляют особенный характер, основанный на весьма определенном отношении долгих и кратких слогов. Сие стопосложение тем более соглашается с Гением нашего языка, что мы находим и доныне в нем большую наклонность к напеву и музыке; но вместо того, чтобы сему следовать и постепенно усовершенствовать Русскую прозодию, первые и лучшие стихотворцы отступили от сего правила... славный Ломоносов... был увлечен общим предубеждением, и эпоха сия решила судьбу русской Поэзии... Каждый народ, каждый язык, имеющий свою словесность, должен иметь свою собственную систему стопосложения, происходящую из самого состава языка и образа мыслей" (цитирую по классической работе Александра Квятковского "Тактометр", опубликованной в конструктивистском сборнике "Бизнес" в 1929 году).

Запоздалость действительно реакционного суждения Уварова в отношении стихотворной реформы Тредиаковского-Ломоносова самоочевидна. Но в озабоченных высказываниях министра есть и толика здравого смысла. Отказ от силлабики произошел с потерей в одном "пункте", – Уваров предупреждал, что отмена старого "стопосложения ударит", прежде всего, по мелосу гласных, по их роли разнодолготной, музыкальной организации стиха. Считаю необходимым настойчиво подчеркнуть, что я, конечно же, не собираюсь здесь бросить какую-либо "тень" на великую силлабо-тоническую эру нашей поэзии. Я хочу только сказать, что чувство "разъезженности" силлабо-тоники закономерно привело Маяковского к его стиху (назовем ли мы этот стих акцентным или каким-то другим тоническим вариантом), мелос гласных в его поэзии был восстановлен в их древне-самобытной силе.

Утверждение верлибра Хлебниковым, Маяковским и Еленой Гуро также не является подражательным заимствованием из европейских литератур, – в свободных стихах этих поэтов, говоря вкратце, мы скорее слышим отзвуки древних русско-славянских сказаний и православной литургии.

Не буду подробно останавливаться на фонетике авангардистов ("Наши слова – мужчины! Мы им придали новый костяк – новой концентрацией согласных", – любил повторять Алексей Крученых).

Скажу здесь несколько слов о той самой зауми, которая, чуть ли не на столетие, завязла у нас в зубах. Алексею Крученых никогда не прощали его знаменитое "дыр бул щыл", как только не обзывали эти три "словоподобия" (и "чепухой", и "кретинизмом"), а забыть не могли и не могут, – вот уже в течение 75 лет. Уместно привести здесь ответ самого Крученых на этот счет. Однажды, когда мы долго бродили с ним по московским переулкам, он вдруг обернулся ко мне и сказал с лукавыми искринками в антрацитово-поблескивающих глазах:

- Гена, скажи, – как перевести "дыр бул щыл" на французский?

- ?

- А вот как... По-французски это будет: "дир бюль шиль". Я сконцентрировал в этих "словах" самые характерные звуки из тембра русского языка!

Заумью пользовались и Хлебников, и Гуро, но заумью служебной, замещающей (замещение прилагательных, существительных, глаголов). Чистая, автономная заумь – "открытие" Крученых.

Однажды мне довелось добиться записи нескольких "заумных вещей" Крученых на магнитофон в исполнении автора. Я изумился музыкальной организованности этих маленьких – смею сказать, шедевров – абстрактного звучания. Почему бы не сохраняться в антологиях русской поэзии нескольким образцам этого вида словотворчества? Что было, то было. А что доказал дерзкий "заумный" эксперимент Алексея Крученых? Лишь то, что расщепить слово возможно, но – бесполезно. С расщеплением ядра Слова-Логоса слово просто перестает существовать. Но пусть останется в нашей памяти дерзкая попытка "зудесника" Крученых, – одна из экспериментальных проб "безумства храбрых".

"Словоновшество", "корневое словотворчество", множество "языковых плоскостей". Об этом говорено столь много, что я, лишь упомянув эти хлебниковские термины, перейду к вопросу о формах авангардной поэзии.

"Картину можно писать и навозом, и трубкой, лишь бы это было картиной", – сказал как-то Гийом Аполлинер. Эти слова, на мой взгляд, уже не должны бы вызывать возмущения даже у весьма "правильных" современных художников.

Определений поэзии может существовать столько, сколько будет желающих ее определять. Что такое поэзия? – спросим себя в русле нашего разговора. В отношении русского авангарда, можно было бы ответить так: "Поэтическим является то произведение, которое создающий его считает таковым".

Рене Шар в свой поэтический сборник военных лет, "Листки Гипноса" (1943-1944), включил и "дневниковые записи", и "военные приказы" (Шар, один из героев французского Сопротивления, был командиром крупного партизанского соединения). Поэзия ли это? Да, – к этим текстам надо подходить как к поэтическим произведениям, ибо так "подходил" к ним сам автор, – они выглядели бы иначе, если бы поэт относился к ним только как к дневникам и приказам в обычном понимании.

В наших публикациях читатель встретится и со стихокартинами, и с такими видами поэзии, как предметная и визуальная. Чтобы не загружать это предисловие, характеристики конкретных произведений этих видов будут даны в биографических данных об их авторах.

Следует отдельно сказать о стихотворениях, написанных в виде прозы. Это у авангардистов не стихи в прозе в тургеневском смысле (за исключением миниатюры "Русский язык", стихи в прозе у Тургенева все-таки являются вариантами лирической прозы, – прозы как таковой). Назвать ли этот вид стихопрозой? По-видимому, произведения этого жанра лучше никак не определять, принимая их за поэтические произведения без оговорок, – так, как это делается в литературах ряда европейских стран.

1929-й – год "великого перелома" (добавим: рокового). 1930-й – гибель Маяковского. Именно с этого времени авангардистская творческая стихия, уже вырождавшаяся в служебный функционализм лефовцев и конструктивистов, постепенно затухает; живые авангардные импульсы (у тех же обэриутов) изредка вспыхивают, но уже – в условиях вынужденного подполья. В поэзии господствует однобокое "монументально-общественное" слово, не питаемое словом "индивидуально-импрессионистическим" (но честь и слава тем, кто, подобно Александру Твардовскому, Ярославу Смелякову и Борису Слуцкому, сохраняет в этих условиях живое слово русской Поэтической Речи).

Между тем, невозможно скрыть обоюдоострое, – актуально-нужное и неудержимо-новаторское, – искусство Владимира Маяковского, спутавшего все "карты" в унылой словесной "игре в аду" сочинителей-функционеров. И бродит еще по Москве, как гофмановский призрак, непоседа Крученых, ставший собирателем литераторских автографов и редких изданий. Кто помнит о нем? Николай Глазков, друг Михаила Кульчицкого (наиболее "левого" из поэтов фронтового поколения). Не сняв еще фронтовую шинель, появляется у "Кручи" Ян Сатуновский – с острыми, как перец, стихотворениями-"репликами". В подмосковном поселке Лианозово нескольким юношам рассказывает о Гуро, о кубистах и Казимире Малевиче странный старик (родившийся в один год с Маяковским) – Евгений Кропивницкий, – из его "лианозовской школы" выйдут в середине пятидесятых годов поэты Генрих Сапгир и Игорь Холин, "найденные" Кропивницким в лианозовских рабочих бараках, – недоброжелатели так и будут называть эту группу "барачной школой".

Неисповедимы пути творящего Слова. Так и держится, – слабо загораясь то тут, то там, – "импрессионистическое" слово русского авангарда, – что, какое явление еще возгорится от него в наши дни? – ныне ветер – не задувающий, а повсеместно раздувающий (как мы надеемся) пламя нового действенного Слова.

"Творцы будущих знаков" – так называла Елена Гуро своих друзей-будетлян, обращаясь к ним по-матерински: "Как мать закутывает шарфом горло сына, – так я следила вылет кораблей ваших гордые, гордые создания весны!"

Прислушиваясь к этому чистому и звонкому голосу, мы начинаем серию наших публикаций.

1988

К ОГЛАВЛЕНИЮ КНИГИ ГЕННАДИЯ АЙГИ