На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

АЛЕКСАНДР ЛАСКИН
ДОЛГОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ С ДЯГИЛЕВЫМИ


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
"РУССКИЕ СЕЗОНЫ" СЕРГЕЯ ВАЛЕНТИНОВИЧА ДЯГИЛЕВА

Сергей Дягилев, сын репрессированных

В шестнадцать лет сын Валентина Павловича, Сергей, знал о том, что длина тюремной очереди измеряется часами, а не количеством людей. Людей может быть и не много, но ожидание длится столько, что начинаешь чувствовать себя заключенным. Затекают ноги, хочешь на воздух, но сдвинуться с места нельзя.

От долгого стояния, от ощущения единой судьбы, возникают общие переживания. Так, очередь всякий раз трепещет от стука в глубине здания, но потом выпрямляется и продолжает ждать.

Таков Сережин десятый класс, настоящий перелом к взрослой жизни.

Мальчик чутко вслушивается в разговоры, приглядывается к жестам. Вспоминая рассказы своих военных родственников, он чувствует себя в неприятельском тылу и даже на линии огня.

Когда-нибудь это должно было случиться! Вилась, вилась веревочка судьбы и стала, наконец, тюремной очередью. Здесь он находится вместе с такими же, как он, соучастьниками. Именно что соучастьниками. От слова "участь", от понятия "единая доля".

Почти каждый день нужно проделать один и тот же путь. На этом пути его ожидают непроницаемое лицо охранника, небрежный жест чина покрупнее, вялый зевок человека в окошечке...

Иногда задуманное им удается, а подчас он уходит восвояси со своим свертком. По дороге ему кажется, что в трамвае все тоже едут из Крестов, и в их глазах читается сочувствие к его неудаче.

Любовь и арест

Со временем Сережина жизнь все больше утрясалась. Случались ней и радости, причем не одна, а целых две. Первой радостью было поступление в консерваторию, а второй - Милица Степанова, девушка из соседней студенческой группы.

Потом, когда они поженились, Сережа и Милица часто вспоминали первую встречу.

На лестнице консерватории два человека бойко говорили по английски. Проходившие мимо люди с удивлением смотрели на эту пару то ли умников, то ли иностранцев, но собеседники не замечали никого вокруг.

Тот, кто одевался совсем плохо, а выглядел едва ли не ребенком, и был Сережа Дягилев.

Оказавшаяся рядом Милица Степанова сразу угадала по лохмотьям бывших дворян. Правда, в то время она не очень от них отличалась: может, только одежда была попрочнее и английское произношение похуже.

Как видно, девушку эта встреча заинтересовала, если через несколько дней она спросила у Сережи: "Уж не из Дягилевых ли Вы?" Молодой человек даже зарделся: этот вопрос был словно цитатой из бабушкиной книги. "Это не то сходство, - помнится, писала Елена Валерьяновна, - которое делает иногда одного брата дубликатом другого ... но зато каждому из них приходилось неоднократно натыкаться... на знакомых кому-нибудь из сестер и братьев, но ему лично совершенно незнакомых людей, которые прямо подходили с вопросом: "Не из Дягилевых ли Вы?"

Конечно, на пятнадцатом году советской власти такая прозорливость не может быть случайностью. Вопрос, прямо поставленный этим хрупким созданием, звучал как пропуск в мир его тайн.

Не прошло и недели как Дягилев со Степановой стали неразлучны.

Конечно, если бы его родители жили в Питере, они бы не гуляли так подолгу. Только перетаптывание в подъезде занимало не один час! Это была обычная уловка влюбленных, удлинявшая и без того затянувшееся свидание.

Попрощавшись с невестой, Сережа шел через весь город. Он думал о том, как будут поражены папа и мама после ссылки. "Уж не из Дягилевых ли Вы?" - шутливо спросит Валентин Павлович, а Милица, не улыбнувшись, ответит утвердительно.

Пока родители находились далеко, его главным советчиком был толстый том бабушкиной книги. Среди многих коллизий последних двух веков он выбирал ту, что больше всего подходила в его нынешней ситуации.

На страницах 69-83 повествовалось о любви Павла Павловича Дягилева к Евгении Николаевне Евреиновой. В кавалергарде, от переизбытка чувств начавшего слагать стихи, трудно было не узнать сегодняшнего студента. Тут совпадало буквально все: не только возраст и фамилия, но также зимний пейзаж бывшей столицы, по которой теперь, вместо Павла и Жени, бродили Сережа и Милица.

К сожалению, аналогии обрывались на середине рассказа. Все последующее получилось как-то само собой. Тихо обвенчались, отпировали и буквально на следующий день занялись обустройством. Здесь тон задавала Милица, спешившая изгнать следы прошлых бедствий.

Почувствовав руки хозяйки, вещи воспряли, как после обморока. Все теперь стояло вымытое, вычищенное, отражающееся одно в другом. Невесть откуда появились забытые отблески, заиграли прежние цвета. Как корабли на рейде, вещи обменивались друг с другом понятными им одним сигналами.

Вскоре, помимо малых и больших радостей обустройства, у молодоженов появилась счастливая перспектива. Мальчик это будет или девочка они еще гадали, а вот о том, что начинается другая жизнь, знали наверняка.

Они уже видели эту жизнь во всех подробностях. Тут помогала фантазия, а также опыт пребывания в дягилевском семействе. Опыт вынужденного сиротства тоже оказался кстати, ибо он отражал то, с чем Сережа порывал навсегда.

Шел уже шестой месяц этих ожиданий, сопровождаемых неизбежными волнениями. Не только упоительной маниловщиной, присущей всем будущим папам и мамам, но и деловым оживлением. Интересы, связанные с учебой, блекли в сравнении с единственно насущными теперь пеленками и подгузниками.

Хлопоты, подгоняемые пересчитыванием дней и недель, оборвал длинный звонок. Кто-то нетерпеливый жал на кнопку, а затем отпустил, услышав шаги. Хотя такого еще не случалось в ее жизни, Милица сразу узнала каждого.

На лестничной площадке стояли военные, дворник и понятые.

Не спросив разрешения, эти люди направились туда, где находился Сергей. Возможно, они знали, что он там. А может таково свойство заведенной машины: идти вперед, не раздумывая и не задавая вопросов.

Смятая их уверенностью, Милица застыла у вешалки и спросила: "За что его забирают?" Военный посмотрел на нее с презрением и отвернулся.

Дальше начался обыск, долгий, изнуряющий, похожий на вытягивание жил. Делалось это так: молодоженов рассадили по углам, предоставив им лучшую точку обзора. А затем приступили к потрошению книг, перелистыванию бумаг, заглядыванию во все щели.

После прикосновения чужих рук знакомые вещи было не узнать. Словно одна за другой гасли лампочки, зажженные новой хозяйкой, и когда-то веселая комната становилась нежилой.

Ворвавшиеся в квартиру люди начали с того, что уничтожили следы счастья. Возможно, в этом и заключалась главная задача обыска: взорвать незаконный уют, превратить в прах плоды их усилий.

Что осталось в памяти еще?

Два жеста: по-хозяйски небрежный жест военного, предложившего арестованному сигарету, и короткий жест Сережи, быстро передавшего жене обручальное кольцо.

Дальше были только слезы и поездка к родителям в Новгород.

Конечно, опасность пришла не так уж и неожиданно. Просто они как-то слишком увлеклись семейными радостями и не заметили угрозы.

И нескольких недель не прошло с тех пор, как арестовали двоюродную сестру Милицы Верочку Степанову.

Несмотря на принадлежность к другому семейству, Верочку отличали типично дягилевские "недостатки". Почему-то она не могла обойтись без поступков совершенно альтруистических. При этом ей непременно нужно было помогать женам репрессированных дворян.

С этими женщинами (в любой толпе их можно узнать по выражению непроходящего испуга) связаны главные события Верочкиной жизни. Степановы шепотом передавали историю скрипки, с которой их родственница ездила в Москву. Якобы вырученные деньги спасли какую-то старушку, доживавшую дни в полном одиночестве.

Конечно, это было трижды опасно. Отец Милицы, уже узнавший, что такое тюрьма, так и говорил в ответ на эти рассказы: "Неосторожна... Неосторожна..." Но остановить Верочку было нельзя: какой-то бес гнал ее в дома прокаженных то с хлебом, то с молоком, то еще с какой пользой.

Когда вслед за Верочкой взяли Сережу, Степановы поняли, что дело не в поводе: он мог быть таким, как этот, а мог быть и совершенно иным.

Драматург и персонаж

Казалось бы, следователю П. Кузнецову и его цеху не до литературы. Главное справиться с потоком арестованных, направить его в нужное русло.

Бывает, одновременно идет допрос нескольких человек. Да еще какой-нибудь чин из начальства расхаживает по проходу и тоном учительницы приговаривает: "Подписывайте быстрее... Подписывайте быстрее..."

Кузнецову так бы и сидеть в этой комнате, стуча кулаком и угрожая, если бы не неожиданный поворот в работе их ведомства. Этот поворот не отменил физических методов, но сделал их завершением уединенного труда.

Теперь работа разделилась на два этапа. Сначала - разные фантазии, тихое сочинительство, скрип пера в тиши кабинета. Потом вводят заключенного и демонстрируют ему результат. Тот, конечно, сопротивляется, требует допросов и очных ставок, но, в конце концов, ставит свою подпись.

Право изменять соотношение между вымыслом и реальностью появилось у Кузнецова в связи с перестройкой в Органах. Вернее, перестройкой все закончилось, а началось все с едва заметных перемен, в которых опытный глаз угадывал сигнал: "Меняйтесь!", "Не бойтесь фантазировать!", "Смело привлекайте методы литературы!"

Очевидность этого требования стала ясна каждому, когда в коридорах московской власти замелькала полноватая фигура Льва Романовича Шейнина, замаячила его вечная сигара, засверкала его улыбка театрального завсегдатая.

Нельзя не увидеть определенной тенденции в том, что литератора привлекли к работе не в обычной функции осведомителя, а в качестве равноправного участника дела.

Вскоре репортажи с показательных процессов стали публиковаться в форме своеобразных многоактных драм, необычайно острых по композиции и внутреннему напряжению.

Рассчитывать на известность в связи с этими публикациями, Шейнин никак не мог. Ну может где-то промелькнет его фамилия и догадливому читателю станет очевидно присутствие автора внутри картины. Но в данном случае дело не в славе, а в возможности испытать силы, набросать контуры будущих героев.

Эти новые герои и стали его главным открытием. В первую очередь они отличались своей готовностью переступить через себя. В нескольких рассказах обыгрывался один сюжет: узнав о призыве Советской власти, преступники сами являлись с повинной. Они буквально толпились в приемной МУРа, распираемые желанием сознаться во всем.

Что касается уголовников, то тут Шейнин несколько опережал реальность, а вот политические вели себя именно так. На показательных процессах подследственные оговаривали себя с поистине стахановским энтузиазмом. Им ни могло помешать ни отсутствие доказательств, ни театральная атмосфера зала, время от времени взрывавшегося аплодисментами.

Отец всех народов и враг каждого человека, наблюдавший за процессами с режиссерского места на хорах, мог быть доволен. Наконец-то его мысль, как всегда стремившаяся к абсолюту, получала свое окончательное завершение.

Рвение этих людей подчеркивало красоту созданного им государства. Здесь все - от края до края, от мала до велика - охвачено и пронизано чувством готовности... Пионеры готовы к подвигу, рабочие к труду, и вот, им в подкрепление, преступники готовы к безоговорочному раскаянию.

Таково лучшее Его изобретение, Его перпетуум-мобиле, Его идея фикс. Чтобы задействовать этот механизм на полную силу, следовало подключить приводные ремни. Безо всякого промедления они заработали: о чувстве готовности писатели писали романы и поэмы, песенники - песни, а следователи - протоколы допросов...

Ключевой момент явно удавался П. Кузнецову. Выходило выпукло и обобщенно, но, вместе с тем, конкретно и обстоятельно. Не обошлось без романтической ноты. Это уже чисто шейнинское: у того признание героя не обходится без патетических заявлений.

"В 1927 году я поступил работать на Монетный двор рабочим. Влияние рабочей среды оказалось положительным, мои политические взгляды стали приближаться к взглядам советским. Трудности, возникшие в стране в 1932 году, снова оказали на меня влияние в сторону проявления антисоветских взглядов и настроений. Учеба в консерватории и влияние антисоветской среды подействовали на мои антисоветские настроения, но все же не были изжиты. Весной 1936 года я познакомился со Степановой Верой Сергеевной, настроенной резко враждебно по отношению к ВКП(б) и Советской власти ..."

Написав эти слова и промокнув чернила, Кузнецов мог считать следствие завершенным. Наступал момент звать Дягилева для того, чтобы сравнить образ с моделью. Образ получился излишне прямолинейным, модель же имела интеллигентный голос и неправильные черты лица.

Еще о драматургии П. Кузнецова

Конечно, работа воображения не исключает связи с реальностью. Энергичная Степанова получила под пером Кузнецова роль "идейного руководителя", а тихий Дягилев отлично смотрелся в качестве ее подручного. Сразу представились и конкретные обстоятельства. Место для них нашлось в рассказе Сергея на одном из допросов:

"ВОПРОС ДЯГИЛЕВУ: Степанова Вера Сергеевна - участник Вашей контрреволюционной организации?

ОТВЕТ: Да, Степанова Вера Сергеевна является участником нашей фашистской организации. Больше того, именно В.С. Степановой я был весной 1936 года завербован в эту организацию.

ВОПРОС ДЯГИЛЕВУ: Расскажите подробно, при каких обстоятельствах это произошло?

ОТВЕТ: Со Степановой В.С. я познакомился весной 1936 года, несколько раз бывал у нее на квартире (угол Лиговки и Гусева пер., д.8, кв.27). В беседах на политические темы я и Степанова высказывались враждебно к Советской власти, с фашистских позиций критиковали мероприятия ВКП(б) и Советского правительства. В результате этих бесед между мной и Степановой установились дружеские отношения, взаимопонимание и общность политических интересов по основным вопросам. В одну из таких наших бесед Степанова мне сообщила о существовании в Ленинграде фашистской организации и о своей контрреволюционной связи с этой организацией, с кем конкретно она мне не сообщила. Говоря об этой организации, Степанова восторженно отзывалась о поведении на суде одного из участников организации Янсонсе, заявившего суду, что он "был и остается фашистом". Степанова дальше сообщила, что эта организация ставит своей конечной целью свержение Советской власти и существующего строя и замены его национал-фашистской диктатурой по типу фашистской Германии. Являясь враждебно настроенным к Советской власти, я, с этими контрреволюционными установками организации, переданными мне Степановой, полностью солидаризировался и в свою очередь говорил о Гитлере как о талантливейшем человеке в мире. Степанова, убедившись, что я являюсь врагом Советской власти и поддерживаю ее контрреволюционные взгляды, в одну из таких встреч у нее на квартире предложила мне встать на путь активной борьбы с Советской властью. Это предложение я принял. Таким образом, в процессе бесед я и был вовлечен ею в фашистскую организацию...

ВОПРОС. ДЯГИЛЕВУ: Что Вам известно о террористической работе Степановой?

ОТВЕТ: Со слов Степановой мне известно, что она стоит на позициях самых крайних мер борьбы против Советской власти вплоть до применения методов индивидуального террора над руководителями ВКП(б) и Советского правительства.

ВОПРОС ДЯГИЛЕВУ: Откуда это Вам известно?

ОТВЕТ: Как я уже показал на предыдущих допросах, осенью 1936 года я посетил Степанову на ее квартире... В беседе со мной наедине Степанова высказала свою злобу к руководителям ВКП(б) и правительства и, жалуясь на плохую жизнь в стране, сказала, что виновником всех этих трудностей является Сталин. Хорошо было бы, даже сказала она, если бы кто-нибудь убрал Сталина. Я со Степановой в этом солидаризировался и ее террористические намерения в отношении Сталина одобрил".

Хотя эта пьеса доморощенная, не чета тем, что создавали Шейнин или Бабаевский, ее автору не чужд Аристотель. Помимо общего конфликта с Советской властью, возникает частный конфликт между персонажами. Делается это тоже примитивно, одной белой и черной краской.

"ВОПРОС СТЕПАНОВОЙ: Эти показания Дягилева Вы подтверждаете?

ОТВЕТ: Да, подтверждаю. Дягилев С.В. был у меня на квартире осенью 1936 года несколько раз, и я могла высказывать свои террористические намерения в отношении руководителей ВКП(б) и Советского правительства, но что конкретно я высказывала Дягилеву по этому поводу, я сейчас не помню, так как эти мои террористические настроения не были до конца продуманными убеждениями, а являлись следствием моей злобы и ненависти к руководителям ВКП(б) и Советского правительства.

ЗАЯВЛЕНИЕ ДЯГИЛЕВА: Я настаиваю на своих показаниях. Степанова прямо высказывала свои террористические намерения в отношении Сталина.

ВОПРОС СТЕПАНОВОЙ: Вы подтверждаете это заявление Дягилева?

ОТВЕТ: Я допускаю, что в беседе с Дягилевым я могла как-либо высказать свои террористические настроения, из-за чего Дягилев мог заключить о моих террористических намерениях в отношении Сталина.

ВОПРОС СТЕПАНОВОЙ: Отвечайте прямо. Вы говорили Дягилеву о своих террористических намерениях в отношении тов. Сталина?

ОТВЕТ: Да, говорила. Но в какой форме это было сказано, я сказать сейчас не могу. Не помню".

Перед нами явный пример драматургии. Степанова вроде соглашается с Дягилевым и сразу выдвигает какие-то оговорки. Дягилев одергивает бывшую соратницу, буквально вынуждая ее говорить правду. Эти "задержки" и определяют движение действия.

Возможно, следователю вполне хватило имеющихся показаний, но литературу требовалось еще и разнообразие. Хорошо бы "разбавить" идейные разговоры появлением комического старика! Его узнаваемый облик - близорукость и бородка клинышком - очень кстати на фоне сгущающегося действия.

Такой человек нашелся среди знакомых Дягилева и Степановой. Сразу появился столь важный для драматургии контраст. Одни герои ставили задачу "свержения Советской власти... и замены ее национал-фашистской диктатурой по типу фашистской Германии", а другой мыслил "осуществление свержения советской власти так называемым "внушением", или... пусканием мысли в астрал". "Я его поняла, - поясняла дальше Степанова, - что он является сторонником широкой контрреволюционной работы среди населения, то есть внушением населению мысли о несостоятельности существующего строя, - добиться ликвидации этого строя, т.е. Советской власти. Я считала его метод "внушения" бредом и жестоко над ним издевалась".

Как и всякий театр масок, это условный театр. Условный до конца, до самого момента обвинительного приговора, вынесенного Военной коллегией Верховного суда СССР.

"Я признаю себя виновным, - говорил в "последнем слове" кузнецовский Дягилев, - в своей контрреволюционной настроенности и в том, что я всегда разделял резко враждебные отношения Степановой к Советской власти. Я принадлежу к чужой к советской действительности семье. Репрессии, которым подверглись мои родители, естественно, повлияли на меня и я был озлоблен на Советскую власть - виновницу гонений на моих родителей.

...Я должен сказать, что я даже радовался своему аресту, так как был уверен, что органы подавления помогут мне совершенно безвозвратно освободиться от контрреволюционной настроенности и озлобленности. Я уже констатирую факт начавшегося процесса полной советизации моего мировоззрения и это получилось только благодаря моему аресту и влиянию органов НКВД. Я только прошу поверить мне и дать возможность доказать Родине, что я стал вполне советским человеком, неспособным более колебаться в сторону контрреволюции".

Неправдоподобная интонация прямо-таки удручает. На память приходит шейнинский рассказ "Ночной пациент".

Любящая жена явилась в суд для того, чтобы донести на мужа. Пришла потому, что не могла не прийти. Кто еще знает всю правду, если не она?

"Вошла Вера Ивановна. Она спокойно стала перед судом, но по тому, как она нервно мяла перчатку и часто переминалась с ноги на ногу, можно было понять, что она взволнована...

- Объясните суду, что побудило вас подать заявление в прокуратуру?

- Я ведь советская женщина, - просто ответила Вера Ивановна.

- Суду все ясно, вопросов нет, - заключил председательствующий".

Каждому - свое

До норильского лагеря дошло известие, что семья Дягилевых-Степановых погибла. Это означало, что Милицы и Леночки нет на свете и ему некуда возвращаться. С этой мыслью он жил до тех пор, пока однажды не получил открытку.

На лицевой стороне - товарищ Сталин на фоне Кремля, а на оборотной нечто совершенно неожиданное: "Дорогой папа! Дедушка и бабушка умерли, мы живы. Твоя Лена". Детские неуклюжие буковки помогли Дягилеву досидеть оставшийся срок. Они стали его Библией, его билетом в Большой театр.

К этому моменту в жизни Милицы и Леночки много чего произошло.

От страшного пожара Новгород почернел и обуглился, а они остались без крыши над головой. Нужно было где-то ночевать, что-то есть, чем-то расплачиваться. Судьба опять начиналась сначала.

На несколько дней их приютил монастырь, перед войной превращенный в психушку. Жили в непосредственной близости с пациентами. Буйные часто выскакивали во двор и кричали изо всех сил. Бывало кидались камнями и очень расстраивались, если не попадали.

Что делать было еще неясно, но уже понятно где. Подальше от греха, поближе к ягодам и грибам. Дягилевы-Степановы стали жить как деревенские жители: отец Милицы врачевал, а она сама занималась пищей, обильно произраставшей в лесах.

Вскоре в деревне появились немцы. Если бы Милица и ее брат были немощны, они бы так и собирали ягоды, втайне ожидая победы. Но в возрасте едва за тридцать плена не избежать. Последние из Дягилевых - те, кого к этому времени не расстреляли и не сослали на вечное поселение, - оказались в Берлине.

Берлин

Ситуация людей, носивших знак ОСТ, чуть лучше положения людей со звездой Давида, но оно тоже включает в себя допросы. Опять на Милицу стучали кулаком, а она отвечала по-немецки, четко выговаривая слова: "Нет", "Не знаю", "Слышу в первый раз".

От Милицы требовали признать еврейское происхождение. Не убеждали ни фамилия Степанова, ни фамилия Дягилева. Только когда она показала диплом отца об окончании Петербургской медицинской академии эсэсовец успокоился. В процентную норму он верил больше, чем в эфемерные дворянские корни.

Интернированные жили в лагере без колючей проволоки. Через несколько дней Милица набрела на православный храм. Приходившие на молитву были русскими, русским был и настоятель князь Иоанн Шаховской. Вскоре завязались знакомства: оказалось, среди эмигрантов помнят не только Сергея Павловича, но и его брата.

Все было случайно в этих встречах: и то, что она выжила, и то, что выжили они. Следовало этим воспользоваться и сделать то, что не удалось родителям мужа. Милица попросила помочь разыскать Павла, который - по предположениям Александры Алексеевны - мог уже учиться на последнем курсе.

Как и следовало ожидать, поиски не завершились ничем. Оставалось поставить свечку и присоединить имя Павла к числу поминаемых ею Дягилевых. После молитвы за упокой свекра и свекрови она иногда называла имена мужа и его братьев. Это в зависимости от того, чего в этот момент в ней было больше: отчаяния или веры.

Шел конец сорок четвертого года. О близком завершении войны яснее всего говорили игры детей. Когда они кричали трехлетней Леночке: "Сталин - бандит", а она отвечала: "Гитлер - бандит" взрослые не вмешивались, а только убыстряли шаги.

Каждый день Берлин бомбили союзнические войска. После нескольких часов советской артиллерии в дело вступали американские "утюги". Эти били до полного разрушения, до совершенного зияния, а затем убирались, этак кокетливо помахав крыльями.

Когда Милица впервые сообщила настоятелю о муже, он помрачнел и выразил сомнение, что из лагерей возвращаются. Теперь ей предстояло решить, нужно ли ехать туда, где, возможно, у них нет близких.

Настоятель опять проявил твердость и сказал, что надо бежать. Но Милицу что-то останавливало, а, к тому же, упирался брат, твердивший: "Не может Сталин жить вечно!" Милица томилась, перебирала прошлое, вспоминала родителей мужа, в свое время отказавшихся от побега.

Милице, Борису и Леночке оставалось идти пешком. Сначала через Германию, Польшу и - прямиком до Новгорода. Иногда по дороге попадались машины с солдатами, предлагавшими подвезти ребенка. Но Леночка не хотела идти к чужим, а потому шла наравне со взрослыми.

Так беженцы добрались до своего бывшего дома, и, не успев сходить на могилу родителей, оказались в новгородском НКВД.

Опять повторялось то, что они неоднократно "проходили". Трое военных сидели полукругом и вели допрос. Слова, особенно для них существенные, произносились шепотом. Например: "Встречали ли вы...", "Знаете ли вы...", "Слышали ли вы...". Если при понижении голоса допрашиваемый не переспросит, значит ему известно то, что интересует Органы.

В Германии Милицу пытали: не еврейка ли она? В России: не немецкая ли шпионка? Все же остальное было примерно одинаковым: словно оловянные глаза и тяжелые кулаки допрашивающим выдавали вместе с формой.

И все же Дягилевой-Степановой было не так страшно. Ведь она уже кое-что знала о Сергее. Это оправдывало все: и то, что происходило сейчас, и то, что только предстояло.

Музыкальный Норильлаг

Конечно, сам Дягилев тут не при чем. Просто попал под перо П. Кузнецова и стал участником покушения на вождя. Попадись под это перо кто-то другой он бы играл в этой пьесе туже роль.

Чувство своих прав пришло к нему только в лагере. Здесь он, наконец, почувствовал себя чем-то большим, чем капля чернил или одно из звеньев тюремной очереди.

Самостоятельная фигура. Человек, обладающий не только достоинством, но и властью над другими.

При культурно-воспитательном отделе Норильлага организовали оркестр. Под холодным северным солнцем засверкали скрипки, виолончели и контрабасы, а через некоторое время появился даже фрак.

Во фраке Сергей Валентинович выглядел прекрасно. Развевающиеся фалды и палочка в руках казались принадлежностью другого мира. Правда, сам по себе фрак защитить не мог: на одном из концертов голодный дирижер упал прямо на сцене.

И все-таки, несмотря ни на что, это было невероятно! Из обстоятельств новой жизни: тайга, лагерь, охрана, вышки. Из обстоятельств прежнего бытия: Бородин, Чайковский, Глинка. А посреди этого мира, огороженного проволокой, худощавый человек в развевающемся фраке, с горящими глазами и бледным лицом!

Как он играл своего любимого Чайковского! В каком порыве, напутствованные его жестом, взмывали скрипки и виолончели! Как была осторожна флейта, пробиравшаяся крадучись и постепенно забиравшая внимание на себя!

Выйдя на свободу в апреле 1947 года, Сергей Валентинович о лагере особенно не распространялся. Даже об оркестре, любимом своем детище, он разговаривал только с теми, кто испытал тоже, что он. Эти люди понимали его с полуслова и им можно было ничего не объяснять.

Двое таких лагерников - Григорий Моисеевич Бунич и его вторая жена Ася Семеновна - жили в их коммуналке.

Каждое утро их общей кухни начиналось с претензий Аси, укорявшей мужа лишним весом. Григорий Моисеевич сначала возражал из соображений достоинства, а потом уходил бегать по длинному коридору.

Конечно, не в этих забавных черточках дело. Главное, что отражалось в глазах соседа тогда, когда они оставались наедине. Сядут один напротив другого два лагерных волка и начнут ворошить прошлое. От прошлого тянется ниточка к настоящему, которое нет-нет, а проглянет в разговоре.

- А ведь у меня есть еще Павлик, - скажет вдруг Григорий Моисеевич, а Сергей Валентинович на это вздохнет. Затем они помолчат, вспоминая ушедшие годы, начавшиеся для Бунича отречением первой жены. Так он и отправился в лагерь - без надежды, что когда он вернется, его будут ждать. Это уже под конец срока появилась Ася, чья доброта сделала его лежебокой и любителем хорошо приготовленной пищи.

Иногда к их компании бывших зеков присоединялся Виктор Оскарович Шписс, музыкант оркестра, созданного Сергеем Валентиновичем. Помимо общей для всех норильчан боли, у него была еще одна, своя.

По возвращении из ссылки Шписс тыкался повсюду со своими многочисленными переводами и музыкальным образованием.

Разговоры продолжались до тех пор пока он не произносил фамилию. В этот момент улыбчивое гостеприимство работодателя сменялось сдержанностью и деловитостью.

В конце концов немец Шписс стал В. Викторовым, человеком без рода и племени, неопределенным лицом.

О чем еще говорили на общей коммунальной кухне?

По счастью, отблеск тех разговоров сохранился, и мы можем представить, что вспоминалось в первую очередь. В 1967 году, уже живя в Москве, Виктор Оскарович записал несколько страничек под названием "Мои воспоминания о Сергее Валентиновиче Дягилеве" и передал их его близким.

"Мое знакомство с С.В.Дягилевым относится - насколько я могу припомнить по прошествии 28-ми лет - к осени 1939 года, когда мы оба, волею судеб, очутились в поселке Норильск, за 69-й параллелью и за Полярным кругом в распоряжении Норильского горно-металлургического комбината и лагеря.

Сер.Вал. прибыл в Норильск из какой-то стационарной тюрьмы (кажется, Орловской), где он уже просидел около двух лет.

Прибыв в середине июля 1939 г. в Норильск, я вскоре связался с имеющимся там при КВЧ (культурно-воспитательная часть) 2-го лагерного отделения джаз-оркестром и вокальным коллективом. Оркестром в то время руководил Сергей Федорович Кайдан, музыкант, не то окончивший, не то "взятый" (арестованный) с 5-го курса Гнесинского Педагогического института. Вот к нему-то и пришел Серг. Вал. и просил зачислить его в оркестр как виолончелиста. После перенесенных мытарств и нелегкого путешествия на барже от Красноярска до Дудинки и далее по узкоколейке до Норильска, вид у Сер.Вал. был, мягко говоря, неважный: худой, серый, ослабленный (как, впрочем, и все мы), страдающий от цинги.

Откуда взялась в оркестре виолончель, я теперь точно не помню: возможно, ее изготовил на месте какой-нибудь доморощенный мастер. Сер. Валентинович занял свое место как виолончелист и довольно быстро восстановил то, что он пропустил за три с лишним года вынужденного сидения по тюрьмам. Вскоре Сер.Вал. стал помогать Кайдану в расписании партий для отдельных групп инструментов.

Так как у Сер.Вал. не было никакой другой специальности, кроме музыкальной, то ему было трудно устроиться на какую-нибудь хорошую (под крышей) основную работу. Игра в оркестре не считалась в комбинате основной работой и каждый оркестрант днем работал, а вечером приходил на репетиции и занимался иногда до 10-11 часов вечера. "Освобожденный" (от основной работы) был только руководитель оркестра Кайдан.

Сер.Вал. сразу попал на так называемые "общие работы" (чернорабочим). Общие работы в основном проводились под открытым небом, так как Норильский комбинат только начинал строиться. Припоминаю как после 10-ти часов работы на 40-градусном морозе Сер.Вал. приходил на репетиции еще не совсем отогревшимся и брался за смычок. Несколько позднее, когда он проявил себя незаурядным музыкантом, некоторые заключенные, которые как крупные специалисты занимали в Комбинате начальственные должности, частенько устраивали его на более легкие (хотя и черные) работы, как то: истопником, дневальным в бараке и т.п.

Но так как в лагере частенько правая рука не знала, что делает левая, и происходили непрерывные реорганизации, сокращения и перемещения, то Сер.Вал. как-то особенно часто попадал в эти неприятные истории; просто ему в этом отношении фатально не везло. Бывало, соберемся вечером на репетицию, и кто-нибудь из оркестрантов скажет: "А Серегу-то (так его первое время называли, когда он играл в оркестре на виолончели) опять сократили, и он целый день работал на морозе". Через неделю-две кто-нибудь скажет: "Ну, Серегу устроили к нам в барак дневальным". И так было бесконечно: то Сер.Вал. сокращали с более или менее "хорошей работы", то его опять устраивали на такую же работу.

Моя жена Евг.Алекс. вспоминает рассказ одного начальника, главного бухгалтера САНО (санитарного отдела Комбината) Оболенского, который долгое время жил в одной секции барака с Серг.Вал. и был с ним в хороших отношениях. "Жаль мне было Серг.Вал. - пропадает ни за что хороший человек. Устроил я его к себе в бухгалтерию работать. Работник-то он был неплохой и даже высшую математику хорошо знал, но толку от него было маловато. Бывало, у нас месячный отчет или зарплату надо начислять, а он под бухгалтерской ведомостью прячет оркестровую партитуру, с которой он во время работы переписывает партии для каких-нибудь инструментов, а наша бухгалтерская работа стоит. Жаль мне было его, ну и держал. Сделаешь ему замечание, - возьмется за ведомость, - а глядишь через час - опять какую-нибудь оркестровую партию переписывает".

Припоминаю такой случай: как-то Сер.Вал. не явился на репетицию. Стали спрашивать - где он, что с ним? Один оркестрант и говорит: "А Серегу-то вчера вечером на конбазу перевели (это другое лаготделение, в трех километрах от нашего)". Забили тревогу, нажали на все "педали"; пока суд да дело, а Сер.Вал. верных три недели работал возчиком с лошадью и санями, опять на 40-градусном морозе, замерзал, уставал и не имел возможности ходить на репетиции, пока, наконец, его не вызволили и не устроили опять на работу в наше лаготделение.

Я не могу припомнить второго такого "невезучего" члена нашего коллектива как Сер.Вал.! Ну, бывало, сегодня с одним случится "несчастье" - попадет на общие работы, завтра - с другим, но с Сер.Вал. это случалось чаще чем с кем бы то ни было. Он часто являлся на репетиции с обмороженным лицом и потом долго ходил с коркой, которая бывает после обморожения.

Но без оркестра и музыки он и в лагере жить не мог и когда садился за виолончель, то забывал о своих жизненных невзгодах. Он был первым энтузиастом в оркестре. До 1939 г. оркестр был чисто джазовым, а когда в 39 г. приехали серьезные музыканты (Муханова, Самойлов, Смирнов, Корецкий, Сер.Вал. и я), то, естественно, мы стали тянуть оркестр в другую сторону, в сторону классики и Сер.Вал. рьяно нас в этом поддерживал и с удовольствием оркестровал для нас оперные арии и классические романсы. Скрипач же Тихомиров и иже с ним тянули по-прежнему в сторону легкой музыки и джаза. Образовалось как бы два течения в оркестре. Вышеупомянутые "классические" певцы многим были обязаны Серг.Вал. тем, что нам удавалось "протаскивать" в оркестра любимые нами произведения русской и иностранной классики. Сер.Вал. всегда нас в этом поддерживал и употреблял все свое возросшее со временем влияние на довольно слабохарактерного Кайдана, чтобы дать нам возможность исполнять и серьезную музыку.

Припоминаю, как Сер.Вал. с его зачехленной виолончелью втаскивали в кузов грузовика, усаживали на пол кузова и загораживали от ветра, когда мы отправлялись на выездные концерты в 35-40 градусные морозы в какое-нибудь другое лаготделение за 4-6 километров. Он, бедняга, сидел на полу кузова в бушлате, валенках, ушанке и волновался за свой инструмент, чтобы ребята не повредили его на толчках и крутых поворотах.

Серг.Вал., благодаря своему мягкому характеру и благожелательному отношению к людям, был со всеми в хороших отношениях, и все члены нашего коллектива его любили и всегда ему сочувствовали во всех его неудачах и горестях и старались ему чем-нибудь помочь или во всяком случае подбодрить его. Он был всегда желанным в коллективе, и его отсутствие как-то сразу замечалось. В спорах и "перепадах" при выборе нового репертуара Сер.Вал. всегда находил примиряющие всех положения и все расходились умиротворенными.

Когда Кайдан, кажется в 1942 году, освободился из лагеря и уехал из Норильска, руководителем оркестра стал скрипач Тихомиров, а Сер.Вал. сделался его правой рукой, делал большинство оркестровок, главным образом, классических вещей. Тихомиров очень считался с Сер.Вал. и последний оказывал на него хорошее влияние в смысле выбора репертуара.

Тихомиров частенько подтрунивал (конечно, не зло) над Сер.Вал., но неизменно "покровительствовал" ему. Когда после выездного концерта весь состав оркестра и солистов-певцов кормили ужином в каком-нибудь другом лаготделении, Тихомиров в дружеской форме угощал Сер.Вал. со всякими прибаутками и всегда следил за тем, чтобы Сер.Вал. наелся, по лагерному выражению, "от пуза".

Частенько с выездных концертов мы возвращались поздно ночью: то не было вовремя машины (конечно, грузовика), то долго не приходил конвой, так что к себе "домой" (в лаготделение) мы возвращались в 2-3 часа ночи. В таком случае Тихомиров устраивал нам, певцам-солистам, а также Сер.Вал. освобождение от работы, или на весь день, или хотя бы на полдня, чтобы мы могли отоспаться.

Из более поздних лет, когда все мы были уже освобождены из лагеря и находились в Норильске на положении ссыльных, вспоминается следующее: Серг.Вал. организовал оркестр, человек двадцать, с которыми давал концерты в зале ДИТРа (Дом инженерно-технических работников). Как сейчас вижу перед собой Сер.Вал. во фраке, дирижирующего второй симфонией Чайковского. Сер.Вал. дирижировал с таким воодушевлением, что заражал им всех оркестрантов. Многие из них были довольно слабыми музыкантами, да и инструменты были не первоклассные, поэтому частенько фальшивили. Сер.Вал. болезненно это переживал и просто физически страдал от этого.

Евг.Алекс. вспоминает, как однажды мы (Евг.Алекс., Скалигеров, я) были в ДИТРе, когда оркестр под управлением Сер.Вал. исполнял Анданте из 5-ой симфонии Чайковского. Так как валторны в оркестре вообще не было, а, как известно, в Анданте имеется соло валторны, то, чтобы выйти из положения, Сер.Вал. поручил соло валторны исполнять тромбону. У Серг.Вал. был такой одухотворенный вид, когда он дирижировал этим Анданте, что Евг.Алекс. уверяет, что она не слышала резкого звучания тромбона, а слышала звуки, написанные Чайковским, то есть валторну. Этот концерт, несмотря ни на что, прошел с большим успехом у норильской публики и Сер. Вал. много раз вызывали раскланиваться..."

... Возможно бывшие лагерники до Норильска и не слышали такой музыки. И все это по мановению руки сухопарого тихого человека. Кто он? Откуда? С кем находится в родстве? Если кто и мог ответить на эти вопросы, то о сути его начинания он вряд ли догадывался.

Надо знать все для того, чтобы увидеть в этом оркестре еще одно дело Дягилевых в изгнании. Такое же их дело, как бикбардинские праздники бабушки или "Русские сезоны" дяди.

ОТСТУПЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ, в котором автор размышляет о судьбе Дягилевых в период "раннего реабилитанса" и вспоминает свою первую встречу с этим семейством.

После лагерей

Летним днем 1954 года в торжественной обстановке в Монте-Карло открывали мемориальную доску в честь Сергея Павловича Дягилева. На ней золотом выбили слова, среди которых три - Искусство, Его и Ему - были написаны с большой буквы.

Через несколько лет после этого праздника, оставившего память о необычном скоплении фраков и длинных вечерних платьев, произошло еще одно событие. Несмотря на свою скромность, оно тоже затрагивало давние пласты истории дягилевского рода.

Вслед за солагерниками, уже получившими справку о реабилитации, Сергей Валентинович решил подать соответствующее прошение. В нем он описывал обстоятельства ареста в чуть ироническом тоне человека, способного стать выше своих несчастий.

"...Следователь Кузнецов, - писал Сергей Валентинович, - в течение месяца требовал от меня одного - подписать заранее подготовленные им протоколы, в которых не было ни одного слова правды. Когда же он убедился...что я не склонен подписывать на себя взятые небылицы, то он показал мне ордер на арест моей жены, обещая пустить его в действие, если я буду продолжать упорствовать, и порвать его у меня на глазах, если я подпишу протоколы.

...Дальше все шло очень быстро и просто: нам со Степановой дали "очную ставку", на которой нам зачли, как всегда заранее заготовленную бумажку, которая должна была изображать протокол нашей "очной ставки". После чего нас вывели, а протокол нашей очной ставки мы подписали раздельно.

Не знаю, какими методами воздействовали на Степанову для получения ее подписи, но перед моими глазами опять замелькал ордер на арест жены. Первый, должен отдать справедливость честности тов. Кузнецова, он порвал после подписания мною протокола.

Суд был похож на такой же дурной фарс, как и следствие. Мы со Степановой были вдвоем; ни свидетелей, ни прокуроров, ни защитников; все, по-видимому, было ясно заранее: создавалось впечатление, что и приговор наш тоже написан заранее".

Как и полагается, письмо повлекло за собой целый ряд допросов. Хотя проводились они в том же здании, где с ним беседовали двадцать лет назад, но тональность была принципиально иной.

Разным людям следовало подтвердить незаменимость Дягилева в общественной и творческой жизни. Кто-то из коллег Сергея Валентиновича учитывал особые условия разговора, а кто-то просто не обращал на них внимания. Так, отвечая на вопрос о теракте, один из допрошенных бросил фразу, не вяжущуюся не только с этим помещением, но и с причинно-следственной связью.

- Ну как это возможно, - сказал он, - ведь Сергей Валентинович - глубоко религиозный человек.

Услышав эти слова, следователь не понял, причем тут религия и чем она может помешать в совершении теракта. Но времена стояли уже не бериевские, люди, приходившие по делам реабилитации, часто имели "причуды". На этот случай у него имелся специальный прием: едва начинались крики и ругань, он доставал успокоительное для себя и для собеседника. Это был знак его солидарности с репрессированными и, в то же время, личной неспособности изменить их судьбу.

Новые владельцы дягилевского дома

Поймав меня на секундной задумчивости, Сотрудник опять начинает беседу. Эдак ненавязчиво: правильно ли я делаю выводы? не нужна ли какая помощь? Если есть что-то спорное, обсудим вместе, пригласим, в случае необходимости, коллег.

Вот документ, удостоверяющий бесплодность поисков в доме Сергея Валентиновича. В графу "имущественное положение" с раздражением вписано: "Рояль Беккер, и то жены". Мол, не составил состояния этот мальчик! Если что-то он и умеет, то только играть на чужом рояле!

Рядом с "Анкетой арестованного" есть "Акт об изъятии имущества". Противоречие между двумя документами мнимое: когда нет ничего, то берут все, что не стены дома, не двери и не потолок.

"Канцелярский стол - I,

оттоманка - I,

стульев 2,

зеркало мал. - 2,

сапоги стар. I п.

Итого на сумму 95 рублей".

Список конфискованного не может не смутить. Куда подевались книги и ноты, хранящие следы подготовки к "четвергам"? Где эти "тише", "громче", "с воодушевлением", переданные Павлом Павловичем сыну Валентину, а от него - Сергею Дягилеву, вспоминавшему пометки в Норильлаге?

Скорее всего, никуда это не исчезло, а осталось на прежнем месте дожидаться новых хозяев.

Вряд ли для тех, кто вселился в квартиру, существовало единственное число. Вот эта книга. Эти ноты. Эта гравюра. Другое дело, атмосфера, запах прошлого: при первом впечатлении он может показаться сыростью, а потом голосом живших здесь людей.

Приходя с работы, новые хозяева усаживаются под большим абажуром. Форма работника НКВД (там служит глава семейства) смирно висит в шкафу. Начинается разговор тихий и совсем не военный, под стать окружению из старых книг.

Жильцы любили свою квартиру за возможность отвлечься, ненадолго почувствовать себя обывателями. Для полноты ощущений не хватало лишь фикуса, да обратной перспективы из семи слоников, которые все увеличиваются по мере движения вперед.

Даже в этом благополучном семействе есть своя "оппозиция". Особенно активна "фракция книгоненавистников". Ссылаясь на пыль и грязь они требуют срочной продажи библиотеки. Линия фронта проходит между теми, кто предпочитает культурную ауру, и теми, кто настаивает на порядке.

Так бы и продолжался этот спор, изредка прерываемый акциями уборок, если бы исторические события прямо не приблизились к стеллажам. Все началась с визита некоей Милицы Владимировны Дягилевой. Все сходилось: среди подписей на книгах была именно эта фамилия.

С женщиной никто не стал разговаривать, просто захлопнули дверь перед носом, но зато потом долго обсуждали необходимость избавиться от библиотеки. Здесь уже все соглашались: и те, кто был против пыли, и те, кто отстаивал чистую красоту.

Происходило что-то поистине невозможное. Вернувшиеся из лагерей люди требовали некогда принадлежавшее себе. Хорошо, если только книги, ну а если мебель и рояли! Песенка хорошо известная: слова, как принято, правительственные, музыка якобы народная.

Как бы не относились в квартире к новым веяниям, мешкать никто не собирался. Договорились с магазином, аккуратно перевязали, вызвали машину. Появившиеся на обоях тени стыдливо заслонили шкафом.

Для библиотеки это была четвертая перемена судьбы. Сначала ее перевозили в Пермь, потом - в Петербург, затем, не сдвинувшись с места, она оказалась в Ленинграде. Сейчас книги отправляли к букинисту: он смерил их опытным глазом и разбил на несколько пачек. Те, что с пометками, со следами работы первых владельцев сложили отдельно: они пошли вместе и оптом, как букинистический хлам.

Могут ли воровать те, кто убивал?

Милице Владимировне хотелось вернуться на место своего счастья. Постоять в этой парадной, пройтись по этой лестнице... Кроме того, ей надо было увидеть тех, кто сейчас тут жил, смотрел в их окно, открывал и закрывал их двери.

Это и есть та самая лестничная площадка... Вот так они стояли здесь: голова к голове, а впереди - военный, сделавший первый шаг. И звонок тот же: основание металлическое, посредине - синяя кнопка. Два длинных, три коротких - позывные памяти, понятный ей одной код.

Конечно, ей не стоило приходить. Ведь только сейчас стало ясно, что пути назад для нее нет. Есть настоящее, есть прошлое, и есть проходящий между ними водораздел.

Сергей Валентинович не мог согласиться с женой. Минувшее с его точки зрения требовало не покорности, а действий. Вместо того, чтобы стоять под дверью, вновь и вновь переживать минувшее, он решил обратиться в ленинградское КГБ.

Сочиняя свое письмо, Дягилев пытался учесть все тонкости. Он не только составил подробный список книг, но и подсчитал их стоимость. Получалась 2945 рублей, не мало и не много, но зато точно до копейки. Дело было, конечно, не в деньгах, а в желании показать, что он ведет счет потерям.

В соответствии с новыми веяниями ответ пришел быстро. Под ним красовался штамп ведомства и подпись начальника Ленгорфинотдела.

К сожалению, выводы тщательно проведенной проверки оказались неутешительными. Сапоги стар. I п. действительно имели место, но по истечении срока давности выданы быть не могут. Что касается библиотеки, то ее попросту не существовало. Иначе о ней упоминалось бы в бумагах, где говорится о куда более незначительных вещах и предметах.

- Именно так, - подтверждает Сотрудник, - канцелярский стол - один, оттоманка - одна, стульев - два ... Люди в то время жили в бедности, в нужде. Что до того, что Вам расписывают его родственники... Это не что иное как попытка добиться возмещения морального ущерба.

Сотрудник так и сказал "ущерба", словно речь шла о том, что еще можно исправить. Если при этом слушать его, Сотрудника, а не тех, с кем я беседовал, прежде чем попасть в архив.

Мой собеседник говорил, улыбаясь и подавшись вперед. Трудно было не узнать в этой улыбке и позе другого человека. А вот и оригинал над нами: товарищ Дзержинский, так же склонившись и улыбнувшись, ведет беседу с кем-то невидимым. Может быть, с таким же как я, случайным посетителем, а может быть и не случайным, вроде того же Сергея Валентиновича или его отца.

Семейное евангелие

Словом, Сотрудник настаивал на том, что Дягилевы могут дать промашку, а его организация нет.

Я промолчал и ничего не ответил. Отчего-то вспомнилась первая встреча с дочерью Сергея Валентиновича Еленой Сергеевной.

Когда оглядываешься на то время, то многого просто не восстановить. Трудно сказать, какой был съезд партии, кто на нем делал доклад, какие анекдоты были в ходу у ленинградцев. А вот разговор тот видишь в деталях.

В первую очередь представляешь старинное Евангелие в специальной коробке, вынесенное специально для меня из глубины квартиры.

На титульном листе подписи Павла Дмитриевича... Павла Павловича... Валентина Павловича... Сергея Валентиновича... А это запись Елены Сергеевны и пустое пространство, оставленное для тех, кто придет после нее.

Так - передаваемая из рук в руки - Вечная книга дошла до сегодняшнего дня. От остальной жизни и следа не осталось, а она выстояла. В какой уже раз в истории семейства Идея и Слово оказались сильней обстоятельств.

С этой книгой в руках окружающая жизнь видится по-другому. Не так тускло, как при взгляде в окно, откуда видна улица Шаумяна вся в кубиках домов.

Хочется спросить о чем-то таком, о чем не сможешь сказать в будничной обстановке.

На всякий случай я произношу это так, чтобы нельзя было определить степень моей серьезности:

- Ваш сын - дворянин?

Елена Сергеевна не удивляется и даже не улыбается по своей привычке каждый ответ начинать с улыбки.

- Да, он дворянин. Правда, - вот тут уже замечательная ее улыбка, - моя сестра вышла замуж за простого человека, но он, хотя и не дворянин, очень хороший человек.

... Все это казалось тем более удивительным, что рядом шла привычная жизнь. Страна вставала на очередную вахту, социализм вступал в самый длинный для себя, решающий период. Все было как всегда.

И только в одном доме - том, что находится на улице, носящем имя верного ленинца, - свой отсчет времени, свои тайны и загадки.

Что, например, значила улыбка хозяйки в тот момент, когда мы прощались? Светилась в этой улыбке легкая грустинка, чуть ли не сознание вины.

Мол, простите нам эту причуду, это никак не истребляемое чувство круга.

Уж такие мы - Дягилевы. Принимайте нас такими, какие мы есть.

 

Читать дальше

 

К содержанию книги